реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Фриче – Поэзия кошмаров и ужаса (страница 17)

18

И незаметно кошмары и видения грозят перейти в безумие.

С уст не одного героя Гофмана слетает тот крик ужаса, который порою срывается с губ капельмейстера Крейслера:

«Вы не узнаете его! Вы не видите его! Смотрите: оно схватило мое сердце огненными когтями. Оно прячется за самыми разнообразными смешными масками – то оно дикий охотник, то дирижер оркестра – то шарлатан – то актер, исполняющий роль ricco mercante… Крейслер! Крейслер! Будь настороже! Ты видишь его – бледный призрак с красными горящими глазами. Из-под лохмотьев он протягивает к тебе свои пальцы скелета и трясется на его голом и гладком черепе венок из соломы. То – безумие. Держись крепко! О, как ты трясешь меня, злой призрак! Куда бежать! Оставь, оставь меня». («Kleisleriana»).

Жизнь превращается незаметно в глазах Гофмана в трагикомический фарс, поставленный на сцене мирового театра режиссером-дьяволом.

В романе «Die Elixire des Teufels»[126] монах Медард совершает ряд злодеяний, а люди приписывают их его «двойнику», его брату, графу Викторину, который и сам искренно считает себя их виновником. Каждую мысль, которую задумает Медард, по какому-то странному стечению обстоятельств, осуществляет на деле его брат – двойник (например убийство Аврелии во время принятия ею пострига).

Недостаточно еще того, что на сцене жизни стоят рядом два капуцина Медарда (настоящий и граф Викторин). В минуты повышенного настроения монах то и дело раздваивается, так что действуют уже три похожих друг на друга человека.

Свои страшные преступления герой Гофмана совершил только потому, что нечаянно выпил эликсир, составленный дьяволом, когда тот искушал св. Антония. Он не свободный человек, а – орудие в руках князя тьмы.

Недаром через весь роман, появляясь в наиболее драматические моменты, проходит тень таинственного, страшного незнакомца в фиолетовом плаще и с горящими как уголь глазами[127].

Так превращается жизнь в глазах Гофмана в феерию кошмаров и ужаса, инсценируемую мрачным режиссером – дьяволом, князем тьмы.

В немецкой лирике первой четверти XIX в. мрачно-фантастический элемент занимает меньше места, чем в драме и в романе, быть может, потому, что после «Леноры» Бюргера[128] трудно было обнаружить здесь оригинальность. Тем не менее в песнях Гейне о его неразделенной любви, о трагической alte Geschichte, которая вечно остается новой, то и дело слышится шум проносящихся в воздухе видений и зловещий стук пляшущих скелетов.

И даже когда кругом атмосфера значительно очистилась от привидений и видений, когда со всех сторон полились бодрые песни о грядущем политическом освобождении, Гейне не мог расстаться с кошмарной стариной, когда рядом с «сухой прозой» повседневной жизни совершались такие жуткие события,

Пред которыми бледнеют Баснословнейшие сказки В книгах набожных монахов, В старых рыцарских романах…

Мрачная фантастика царила и во французской литературе первой четверти XIX в., хотя после английского и немецкого романтизма французский в этом отношении производит сравнительно бледное впечатление.

Еще Гейне, знакомя французскую публику с немецким романтизмом, доказывал ей, что французские призраки не выдерживают никакого сравнения с немецкими. Может быть, гений романской расы вообще менее склонен к мрачной фантастике, чем ум германских народностей. Если это так, то тем важнее отметить, что одинаковые социальные условия, влияя одинаковым образом на психику, способны ослабить до последней степени расовые противоположности: ибо и французский романтизм полон кошмарных видений и ужасов.

В юношеских стихотворениях Виктора Гюго, в его «Балладах» и «Les Orientales» ужасы, призраки, жестокости нагромождены друг на друга, как камни кошмарного здания.

Под сводами готического храма несется в адском вихре хоровод чертей и ведьм, а среди них выглядывают безобразные рожи всевозможных чудищ: псилл, аспиол и гул, поедающих мертвецов («La ronde du sabbath»). В степи поднимается странный шорох, он растет, становится угрожающим гулом, превращается в адский грохот, слышатся дьявольские вопли и лязг незримых цепей. То в воздухе проносится кошмарная рать проклятых духов, les Djinns, отвратительно-страшное войско вампиров и демонов:

Hideuse агтёе De vampyres et dragons.

Над проклятыми городами падает огненный дождь и стирает их с лица земли. В ужасе мечутся люди, но нет им спасения, ибо адом стало само небо:

La toule maudite Croit voir L’enfers dans les cieux (Le feu du ciel).

В «Соборе Парижской Богоматери» цыганку Эсмеральду пытают и сжигают как ведьму. Босяки хотят взять штурмом храм, а звонарь окатывает их сверху расплавленным оловом, и между тем как внизу раненые корчатся от боли, наверху фигура Квазимодо, странно озаренная светом костров, кажется адским исчадием. Архиепископ Фролло наслаждается с галереи Нотр-Дам муками сжигаемой на костре цыганки, отвергшей его любовь, как вдруг сзади подкрадывается Квазимодо и сталкивает его вниз. В ужасе цепляется архиепископ за трубы и выступы – внизу его ждет мучительная смерть, а сверху на него смотрит торжествующее лицо мстительного звонаря, лицо, похожее на уродливую дьявольскую гримасу.

Жутким настроением обвеяны и драмы В. Гюго.

На глазах у публики мечется героиня от боли, причиняемой ей принятым ядом («Эрнани»). Женщина хочет лечь спать, отдергивает занавеску и что же: на месте постели поднимается плаха и блестит лезвие топора («Анджело»). Королева видит, как ее возлюбленный, закутанный в черное покрывало, держа в руке зажженную свечу, идет на казнь («Мария Тюдор»). Компания пирующих оказывается отравленной («Лукреция Борджиа»). Отец убивает по недоразумению собственную дочь («Король забавляется») Сын, не зная, кто перед ним, наносит матери смертельный удар («Лукреция Борджиа»).

На заднем плане театра движутся таинственномрачные фигуры заговорщиков, бандитов, шпионов. Ночь полна тайн и ужаса. Гремит гром. Сверкают молнии.

Все должно привести зрителя в нервное возбуждение, в трепет и страх.

Привидения, фантомы, кошмарные образы наполняют «сказки» Нодье («Ines de las Sierras»[129], «Smarra»[130]) и ранние вещи Бальзака. Жестокости, кровавые сцены нагромождены в юношеских произведениях Мюссе[131] («Les matrons du feu», «Don Paetz», «Entre la coupe et les levres»). В модных (в 30-х г.) произведениях Бовуара[132], Сулье[133], Арвера[134]люди подвергаются четвертованию, мертвецов выкапывают из могилы, на сцене действуют изъеденные язвами сифилитики.

Все чудовищно-страшное, все неестественномрачное пускается в ход, чтобы создать атмосферу пронизывающего ужаса, бьющего по нервам, заставляющего мороз пробегать по коже и волосы подниматься дыбом.

Один современник – правда, консерватор по своим литературным убеждениям, принципиальный противник молодого литературного поколения, – окрестил французский романтизм литературой «каннибальской, питающейся человеческим мясом, пьющей кровь женщин и детей», литературой «сатанинской», проникнутой духом – «князя тьмы».

Даже если отвергнуть это определение как слишком преувеличенное, все же нельзя отрицать, что эти писатели воспроизводили жизнь как кошмар крови и призраков, как застенок пыток, как шабаш исступленных демонов.

Из той же атмосферы нервной напряженности, благоприятствующей всему таинственному и страшному, выросло и творчество наиболее видного французского художника этой эпохи, – Делакруа[135].

Делакруа вдохновлялся поэзией Данте, Шекспира и Байрона.

Перед ним воскресали из мрака прошлого старые образы, обвеянные жутью и призрачностью, меланхолией и ужасом.

Вот Данте и Вергилий переезжают в ладье адский поток, а их со всех сторон теснят осужденные грешники с лицами, искаженными злобой или отчаянием. Вот леди Макбет бродит ночной порой по комнатам дворца, истерзанная мукой и ужасом, и ее мертвенный лик кажется еще более бледным от падающего на него света светильника. Вот Гамлет смотрит на протянутый могильщиком череп и перед ним встает весь ужас бытия, отданного во власть неумолимой смерти. Вот Офелия, бросившаяся в припадке безумия в воду, плывет в венке из цветов.

Рядом со старыми, мрачными образами встают мотивы байроновской поэзии.

В шлюпке, беспомощно пляшущей на волнах океана, сидят спутники Дон-Жуана и мечут жребий, кому первому послужить пищей для остальных. Сарданапал собрал своих жен и свои сокровища и готовится сжечь себя и их на исполинском костре.

Мрачные мотивы прошлого и настоящего сплетаются в один зловещий крик: всюду жестокости и пытки. Турки избивают беззащитных жителей Хиоса. Крестоносцы топчут копытами коней константинопольских женщин. Враги, сошедшиеся на мосту, обезумели от жажды крови.

Даже картины, изображающие животное царство, озарены у Делакруа мрачно-жестоким настроением.

Огромные звери сокрушают своими челюстями содрогающиеся от боли жертвы. Лев подкрадывается к лежащему в пустыне трупу и вонзает в него свои когти. Испугавшись молнии, мечется по полю конь, обезумевший от страха.

Всюду лица, искаженные жестокостью и ужасом, судороги гримас и исступленность безумия.

А над этим миром кошмарных образов нависло тяжелое небо и странно выделяются на фоне мрачного пейзажа фигуры: каждый мазок, каждая краска кричат здесь о жизни, ставшей подавляющим, зловещим сновидением.