Владимир Фадеев – Возвращение Орла. Том 1 (страница 3)
Насиделась так, и пошла. «Что? Что?» – Иван за ней, а та бросила на ходу, как бы и не их заботу: «Что ж, лоп
Они без Прасковьи потом ещё два часа просидели, отходили. Валентина словно спала с открытыми глазами, и сон был, похоже, не из простых – испарина на лбу, вздрагивала без причины… не будил. Молитесь! Хорошо сказать: молитесь, а где? Полно село церквей, а все мёртвые, не церкви, а склады с хламом, а Троицкая, за Ройкой, даже с ядами, привезли как удобрения, оказалось – перепутали (или брак, передозировали гадости), крутая отрава, куда? В склад, куда ж ещё, то бишь в церковь, до сих пор лежат, трава вокруг храма не растёт… Но… с той поры Валя, как выходной, будто к сестре в Озёры, а сама в Коломну, на службу… или ещё куда? Да и сам Иван, вроде как в огороде сорняк дерёт, а незаметно с корточек на колени да в сторону ржавого Воскресенского купола склонится и приговаривает: помоги, Господи, помоги, родимый… не бездетный Иосиф в пустыне, но всё же… Про Пятницу, конечно, забыл.
Ан не было тогда в церкви Бога, не помог, а помог один мужик, рыбак с Малеевского, Иваныч. Слышали они про него и раньше, даже наверняка знакомы были, Малеевское – это же отделение совхоза, «Овощное», но как глубоко сидит: нет пророка… Славны, конечно, бубны за горами, а оказалось, все могутники – дома. Как он и объявился, не вспомнить, бог послал, сам помочь не смог, и послал… то есть, всё-таки, помог? Или впрямь намолили? Или всё же это ведьма лесная, Яга болотная устроила? – приплыву, сказал, за вами
Но ведь сподобилось!
После школы ездила дочь, умничка, поступать в историкоархивный, да где! Теперь якорь – дединовский краеведческий музей, одно название – музей, тоже не столбовая дорога, да не в доярки же! Можно было б и в Луховицы на авиационный, на швейную «Белоомутскую», в Коломну, в Москву – не за тридевять же земель, но всё в чужие люди, нет, упёрлась – в музей… Копается в бумажках, книжками обложилась, витрины протирает, гнилые челны из ила выкапывает, макетики строит. Пусть бы и музей, только кого в музее для жизни встретишь? Кому сейчас эти музеи? Что было, то было, жить надо сегодня и завтра, а вчерашнюю икру на бутерброд не намажешь.
Вздохнул. «Что было, то было… закат заалел, – вспомнил песню, – сама полюбила, никто не велел…». У-у, забрал бы этого Лёху какой-нибудь «Летучий голландец», что ли, вместе с челном! Катя-Катенька-котёнок…
Десант
Как только выдали деньги москвичам, на душе совсем стало паскудно. У него и без москвичей как деньги выдавать – гадко на душе, бухгалтерская экзема, а тут… «Второму Часовому» и НИИПу, во «Втором Часовом» по ведомости одни женщины, а в этом непонятном НИИПе – одни мужики. Вот «Часовому» он бы ещё выдал, а НИИ – ни-и! В поле не ходи, и так ясно: не за что. Хотя бы вполовину меньше этим пьяницам, так нет – всем поровну, по дням пребывания. Бубнил: «Уравниловка, вот она, мать разрухи, за равенством погнались? Дураки! Фальшивое это равенство, придёт, придёт час, рванёт таким неравенством, что мало не покажется! По труду надо, а не по пребыванию, что там, наверху, не знают основного социалистического принципа? Какие твари только эту уравниловку придумали… хуже Гитлера, тот, как ни рвался, не смог, а эти, пожалуй, смогут. И ведь как хитро – вроде бы маленький винтик вынули, незаметный почти, а машине трындец, и ведь будут потом диссертации писать, отчего трындец, глобальные причины, нефть, буржуи, золото, да мало ли… а про винтик и не вспомнят… э-эх! Твари!». Мелькнула в подсознании лысая голова и даже как будто попыталась что-то возразить, но оживленье около окон замутило картинку.
В этот раз селят НИИП в корпусе, что стык в стык с правлением, а его бы воля – отправил на Бор, или в то же Малеевское, там два корпуса, да ещё «Хилтон», так нет, самую пьянь – под самый нос! В два часа дня у них уже шабАш и до двух часов ночи – шАбаш. Мимо проходить страшно. А ещё НИИ называется. НИИ приборов. Столовых, наверное. Или НИИ
Вот и гадкость на душе…
У бухгалтерии окна с лица, первый этаж, но всё равно высоко, бывшая толстовская усадьба (всё бы расспросить Катюшку, какие это Толстые?), и хорошо было видно, как приехала НИИПовская смена – львовский автобус, две легковушки и «Урал» с коляской. Встреча на Эльбе. Как будто все родня и десять лет не виделись. Не поймёшь, кто больше ликовал, кто – с неволи, кто – в неволю? Где для них что? Автобус встал через дорогу, отгородив от проезжающих небольшой, спускающийся к зарослям по берегу Оки лужок: с дороги не видно, а из бухгалтерии – как на ладошке. Сначала угощали приехавшие, плескали из блестящих плоских фляжек. Иван Прокопович торопил своих: быстрей выдать – быстрей уедут. А когда выдали, тогда, собственно, и начался праздник, теперь угощали разбогатевшие уезжающие. Магазин был через два дома, заветные два часа наступили, ящики с бормотухой подносились к автобусу, как снаряды к хорошему бою.
Бухгалтерских тёток от окон было не отогнать.
– Гляди-ко, гляди-ко! Вырвались, как серный дух на волю…
–
Начальник отделения, при любой оказии старавшийся заглянуть в бухгалтерию, на глаза Ивану Прокопычу, которого столько лет уже видел своим тестем, сплюнул в сердцах. Этих московских хлыщей он не просто не любил – ненавидел. Он и без Кати их ненавидел. Приехали, как на курорт. Из сытой, разжиревшей за счёт дединовских баб Москвы, на машинах, с гитарами, пьяные, самодовольные, в поле не вытащишь, и ещё Катя… Как она, умничка, может с ними вообще разговаривать? Уничтожил бы!..
– Смотри, смотри, и Евсеич уже там!
– А я его жду! Погоди он у меня!..
– Побежала…
– Ведёт… Евсеич, совесть у тебя есть?
– А что? Праздник люди приехали праздновать. Вот водитель их, позвонить ему… по делу, давай, Селифон, они добрые, – увидел Прокопыча, примолк, только кивнул два раза – один раз на телефон, другой на коренастого, в кепочке, Селифона-водителя – «Позвонить, мол».
– Праздник? А мы думали – капусту сажать.
– Какой тебе, Евсеич, ещё после девятого праздник?
– При чём тут девятое? Они во вторник будут праздновать, 17 мая, три года антиалкогольной кампании. Это ж учёные, они всё знают. С ними и председатель общества.
– Трезвости?
– Не пьяности же!
– Гляди-ко, гляди-ко! А ведь это прошлогодние артисты!
– Ну?
– Вон же, мордатый с гитарой, я запомнила – рожа, как бурак, а пел так жалостливо.
– Да, да! И этот, что блюёт-то у колеса, очкарик – про Чернобыль нам рассказывал, я ничего не поняла.
– Блюёт? – удивился Евсеич, – молодой, знать, ышшо.
– Смотри, смотри, не успели приехать, одного орла уже несут… что ж они его так, бедного!.. Точно он и не живой, ну, чисто куль с мусором на свалку.
– А может, он и впрямь не живой?
– Типун тебе, не хватало…
Сам Иван Прокопыч почти не пил, но пьющему сословию последнее время откровенно сочувствовал: пьяницы, эти безвольные гордые дети растерявшейся матери, чертовски хитро древком от лозунга спасения спихивались в пропасть всё глубже и глубже.
Удивлялся иезуитству борцов с пьянством: знали ведь, как не знать, что эффект будет обратный, и при этом никто в этих борцов не бросит камень – дело же правое… Вот Евсеич после каждого нравоучения и угрозы увольнения напивается обязательно – у него нет другого способа выразить своё презрение к морализаторам, а само презрение есть, потому как что, кроме презрения, мог он испытывать к не понимающим его душу? Пьяницы Ивану Прокоповичу были противны, но новоявленные борцы с пьянством гораздо противнее, как недостающую трёшку в пачке, он чувствовал в них что-то недостающее до человеческого, до русского человеческого; а у пьяниц, возьми хоть Евсеича, всё было, как ни странно ему такое представление, в целости, только лежало не ровненькой банковской пачечкой, а кучей помятых, засаленных, надорванных бумажек. Дунет ветер – сразу всю кучу и сметёт…