Владимир Дружинин – Янтарная комната и другие повести (страница 81)
— Начали, — говорю я и протягиваю ему пилу. — Намнет тебе холку эта хворостина. Гляди, сучков сколько.
— Ерунда!
«Тьфу, чтоб тебя! — молвил я мысленно. — Настырный какой!» Мы отпилили еще кругляш, немного потоньше. На него хватило двух клиньев. Однако жару он нам задал, и я от усталости прямо свалился на ступеньку.
— Дядя Евграф, — сказал Алешка. — Интересовался я вашим камнем. Пробовал тесать.
У деда Игната, который Алешку на квартиру к себе пустил, точильных камней полон двор. Поэтому слова матроса меня не удивили.
— И удалось? — спрашиваю.
— Нет еще. Против нашего он мягче, а не дается.
— То-то, — бросил я. — Мастер нужен.
— Я в Армении служил, дядя Евграф. В пограничных войсках. Камень есть, туф называется. Из него что хочешь можно высечь, кисть винограда или, предположим, человека.
— Ну и что? — спросил я.
— Сноровка нужна, главное. Я видел. Инструмент у них специальный, вроде долота. Дядя Евграф, — вдруг оживился он, — я всё-таки перейду на каменную работу, ей-богу!
— Отстань ты, Алексей! — отмахнулся я. — Сам ты не ведаешь, что тебе нужно.
Всегда он так — попадется ему на глаза что-нибудь новое, загорится, да ненадолго.
— Я моряк случайный, — говорит.
— Море случайных не терпит, — возразил я. — С морем не играют, оно, брат, серьезное. Дело твое, Алексей. Тебе виднее, кто ты есть. Надо тебе к чему-нибудь одному прицепиться в жизни, а то что же… Кончай курить!
Как не противилось свилеватое дерево, мы осилили его, нарезали пять кругляшей. И Алешка уже начал колоть, но в это время показалась Зина. Она шла по улице со своей подругой, фельдшерицей Верой.
— Куда! Куда! — крикнул я, но Алешку словно ветром сдуло к ним.
Колун упал к моим ногам. А на мостках гудели Алешкины шаги, неслись вдогонку за стуком девичьих сапожек. Как его остановишь! Что я могу! Ну, не впущу я его в дом, так ведь найдет место… Размахнулся я колуном и со всей злостью хватил по кругляшу. Он уцелел, однако, и точно насмехался надо мной. Глазки-сучки, темные на белом срезе, как бы щурились.
Нет, не стану больше. Алешка докончит.
Я лег в постель и долго прислушивался — не возвращается ли Зина. Под утро, сквозь сон, доносились до меня какие-то удары, а когда я вышел, Алешка всё еще колол. Он, должно быть, не спал и был бледен, но трудился рьяно и даже не поглядел в мою сторону.
— Зина где?
— Дома.
— Вот что, Алексей, — сказал я, приблизившись вплотную. — Если обидишь ее, плохо тебе будет.
Не дожидаясь ответа, я ушел обратно к себе. Согрел самовар, достал из подполья соленой семги, — дорога предстоит длинная и заправиться надо как следует.
Пройду сперва по берегу, по тоням, раздам почту и, не доходя Поползухи, сверну к смолокурне. У Самохваловых заночую и с утра двинусь через болото. Потом — к морю, на Поползуху, к Арсению. С новостями.
А вдруг матрос Алешка и вправду приноровится к пещуре? Ну что ж, на то и молодые, чтобы нас, стариков, обгонять.
11
Я уже и сумку надел и только собрался уходить, как явился Мелешко — за горячей водой.
И, не глядя на часы, можно было сказать — минуло семь. Мелешко спускается ко мне за кипятком всегда в одно и то же время — минута в минуту. И всегда в жилете поверх сорочки, накрахмаленной точно к празднику. Наливая воду из самовара себе в стаканчик, он сообщает, что бреется ежедневно, и объясняет, почему. Не избежал я этой лекции и сегодня.
— Некоторые опасаются за кожу, — сказал Мелешко. — Но, я бы сказал, наоборот: волос за сутки не успевает сильно отрасти, и коже легче.
«Завел! — подумал я с досадой. Лучше бы поделился, о чем вчера с Гуляевым беседовал!» Я приготовился слушать наставление до конца, но Мелешко оставил начатую тему.
— В экспедицию, значит, собрались? — спросил он. — В Зимние горы?
Я, должно быть, вздрогнул. Кусок семги упал с вилки на стол. Ведь я думал, о походе моем никто, кроме меня и Саввы, не знает. Стало быть, Савва открыл ему! С какой стати? Я мог только гадать, много ли Савва сказал Мелешко, и поэтому от себя не прибавил ничего. Притворился, что рот у меня набит, и кивнул.
— Это хорошо, — сказал Мелешко. — Откладывать было бы нецелесообразно.
Я молчал.
— Очень хорошо, что вы идете, — закончил он.
— Извините, — молвил я. — Неясно.
Он стоял в жилете, скрестив на груди руки, и о чем-то размышлял. Мой ответ заставил его очнуться.
— Желаю вам благополучно дойти. Достигнуть вашей цели.
Он шагнул ко мне и пожал мне руку. Я смущенно поблагодарил.
Ему-то что? Чего он-то чает от моего похода? И почему сейчас самое время? В голове у меня поднялась сумятица и вид у меня, должно быть, был дурацкий, а он еще раз, без улыбки, но ободряюще, стиснул мою руку и слегка встряхнул:
— Видите, дело в том, что сегодня Афонин отправился с той же миссией в горы, к той мастерской.
К мастерской? Я прирос к полу. Ах вот как! Передумал я много за все эти дни, но чтобы там, в Зимних горах, встретиться с Афониным… Нет, это не приходило мне в голову. Что ему надо? Нужда должна быть крайняя пускаться одному, не зная как следует местности, в такую дорогу. Что ж, удивляться нечего. Для себя старается. Положение его пошатнулось, надеется поправить.
А Мелешко мне:
— Я приглядывался к Афонину. Опасаюсь — его информация может оказаться ненадежной. Он трусоват и невыдержан. Я пошел бы сам, но, к сожалению, подобные кроссы уже не по мне.
Вот тебе и отрывной календарь. Приглядывался! А я-то думал…
— Письмо Арсения Куликова, — спрашиваю, — вы читали?
— Разумеется. Меня оно вполне удовлетворило. Я сам пришел к тем же выводам. Куликова, по-моему, следует считать свободным от подозрений в каком-либо недобропорядочном умысле.
Минут пять я стоял, ликуя, глядя на дверь, закрывшуюся за Мелешко, а потом вышел и ноги сами понесли меня из деревни.
Вот и море. Огибая бугры, поросшие лесом, вьется узкий песчаный край суши, моя дорога. До чего же длинная она сегодня!
Ветер ночью стих. Волны всё еще плещут, несут свою палубную вахту, отмывают песок, но белых гребешков уже не видно, а вода из желтой сделалась свинцовой, потому что муть осела на дно. Но не было бы перемены к худшему! На небе, кое-где чистом, обозначились легкие, словно перекрученные облачка, в вышине столкнулись два ветра. Какой осилит? Конечно, вёдро будет непременно, не минет же лето без него, но перед тем, как установиться тихой погоде, ветер возьмет, свое сполна, отыграется штормом.
Ненадежное это затишье. А мне и так беспокойно. Незачем спешить, а спешу.
Ро?здал я на тонях почту и достиг смолокурни к вечеру. У Самохваловых я ночевал. Утром Анна сунула мне узелок с ватрушкой.
Самохвалов проводил меня до вала. Простился с ним, сел на пенек, перемотал портянки. Великое дело — перемотать в походе портянки!
Ну, давай, Евграф! Шагом марш! Не оглядывайся. Вся твоя надежда на ноги. Вспомни, как бывало в наступлении, на Псковском участке. Однажды вот через такое же болото пятьдесят километров за день прошли.
Здесь природа потрудилась, спасибо ей, соорудила, словно специально для меня, дорогу.
Вал сухой, порос жесткими травами, сосняком. Под сапогами песок скрипит. А местами вал тонет в трясине, заплывает черной грязью.
Еще часа три шел я по валу. Горы, вот они, за болотом сразу. Всегда в дымке, как в снегу, — оттого, верно, и названы Зимними. Конечно, если взять и поставить рядом гору Ай-Петри в Крыму, куда я лазал с экскурсией из санатория, то это не более как холмы. Но по нашим краям — горы. А подъем тут несравнимо тяжелее, местность что ни есть дикая. В ложбинах лесная чаща немыслимая — в ней только топор Николая Куликова и стучал. Бурелома там, гнили скопилось — страсть! Да еще завалы камня. Но главное препятствие — глина. Хорошо, дождей давно не было, а то нечего и соваться туда.
Николай водным путем к своей пещуре проник, а по суше, ох, намаешься!
Два пота с меня сошло, пока я на хребет взобрался. Глина хоть и застыла, пообсохла, а всё же скользкая она, всё, проклятая, норовит сбросить меня назад! Да, хуже болота такая суша! А что тут творится осенью или по весне, когда потоки глины свергаются с откосов!
Говорят, до войны один пастух забрел сюда и погиб, так и не нашли его. Не курбатовский, — из Пахты.
Повыше, на ветру, на солнечном припеке, глина тверже, трещины во все стороны разбегаются, как паучьи лапы. Торчат редкие сосны. За ними, далеко впереди, открылось море. Но не туда надо мне смотреть. Шагаю я, глядя всё время вниз, в излучину Гагачьей реки, шумящей слева, под обрывами. То и дело показывается сквозь заросли ее мутная густо-желтого цвета вода.
На ней, на реке Гагачьей, поставил Николай свой завод. Многое с тех пор изменилось. Говорят, там пожар лесной прошел, тому годов пятнадцать. Давно исчез пал, прикрылась его чернота новой зеленью, не сохранилось, поди, и уголька. Но вековой лес начал как бы мельчать. Я напрягал зрение, стараясь различить хоть обгорелый тычок, и наконец заметил не один такой ствол, а три, на поляне, среди кустов малины. Верно, тут, поблизости…
Но признаков постройки я пока не видел. Если огонь уничтожил, — печная кладка должна уцелеть.
Прошел я дальше по хребту, осматривая долину. Красная полоса глины пересекла лес, протянулась к реке, а за ней стеной стоят могучие деревья. Эти старше самого Николая, не то что его мастерской. Я уже стал спускаться, чтобы получше разведать местность, как вдруг в зелени хвои блеснула другая зелень, светлее и ярче. Она была почти белой, эта диковинная зелень, и я смотрел на нее, смотрел, и сердце у меня заколотилось в груди.