Владимир Дружинин – Янтарная комната и другие повести (страница 76)
Мы сели на поляне, на нежарком припеке. Посреди поляны торчит старый черный пень. На нем нет следа пилы, — березу когда-то сломало бурей и она загнивает во мху, кора отстала и шуршит под головой, как набитая соломой подушка. А пень еще крепок. Нынче весной выросли на нем тоненькие побеги и оделись светло-зеленой листвой. И от корня побежали кверху опенки. В прошлый раз их было не больше полдюжины. Теперь эти грибы повзрослели, шляпки местами потрескались, ножки подогнулись. А маленьких стало больше, лезут они всё выше. Сейчас почти до самой вершины добежала цепочка малышей в желтых шапочках.
— Грибов много будет, — сказала Анна. — Говорят, урожай на них — к войне.
— Глупости, — сказал я.
— Хорошо, коли глупости, — согласилась она. — На болоте, на валу они шибко родятся. Хоть возами вывози.
Насчет вала я слыхал и собирался расспросить Самохвалова подробнее.
— Интересно, — сказал я. — Что за вал? Куда он может привести? Неужели до самых Зимних гор?
— До самых.
— Надо бы проверить.
— Зачем тебе?
— Как зачем? — отозвался я и приподнялся на локте. — Там, в горах, Куликов пещуру ломал. С моря ходу нет теперь, так, следовательно, отсюда надо. Москва камень требует. Может, мы миллионерами станем.
— Дай бог. Вал сухой, песок и камни. Ровно кто нарочно насыпал. Николай ног не замочил нигде.
— И далеко он был?
— До гор немного не дошел. Утверждает — идти свободно. Вал, как мостовая. Да ты что? Тебе-то нечего — помоложе тебя есть.
— Еще вопрос, — сказал я.
— Ишь ты, проворный какой! А сапоги вон — каши запросят скоро. Не ходил бы ты.
— Да ты что!
— Не ходи, — повторила она.
— Ты кто, Анна? — шутливо возмутился я. — Жена мне, что командуешь?
Она, жуя стебелек, с грустным смешком промолвила:
— Жалко тебя, лешего. Мотаешься ты, мотаешься на старости лет…
7
Шагая в Курбатовку, я обдумывал, как улучить время и наведаться в Зимние горы. Вал через болото, открытый мужем Анны, тянул меня к себе и тянул, так бы и двинулся туда сразу, не откладывая.
Завтра нельзя — «Колгуев» придет. С северного конца, из Ненецкого устья, почта хоть и невелика, а всё же есть, и мне надо быть на службе.
А вот потом попрошу у Шуры — заведующей нашей — два выходных подряд.
Есть пословица — дурная голова ногам покоя не дает. Может, моя и дурная. И права Анна — сапоги у меня на ногах каши просят, потому что у меня и так маршрут немалый, а я нет-нет да и сверх того отломаю конец. Так ведь не для себя же, для общества. Хотя, если по правде, то и для себя. Точильный камень, вполне вероятно, даст Курбатовке миллионы дохода.
Миллионы! В пути времени достаточно, чтобы представить себе нашу будущую, разбогатевшую Курбатовку. Да, тогда уж зажжется у нас лампочка Ильича! Не в обиду Зине, пригласим целую экспедицию изыскателей, покажем нашу реку таким специалистам, которые, может, станцию на Днепре строили. Не эту реку, так другую приспособим. Клуб приведем в надлежащий вид. Сейчас в нем обстановки, можно сказать, никакой нет — захудалая изба.
Тогда о нашей Курбатовке никто плохого не скажет. Напротив. Как начнем ломать пещуру да пустим в ход производство точил, — Вася Клюйков, наш радист, сразу напишет заметку. Он уже посылал в газеты материал о нашем колхозе и, бывает, печатают его, но только в Чернолесской «Северной волне». Не доросли мы, чтобы о нас центральная печать заговорила. Вот начнем точила сдавать — тогда другое дело. Не грех будет на весь Советский Союз протрубить.
Что же, я стану сапоги свои беречь и стоять в стороне? Ни в коем случае.
Так рассуждая, возвращался я вечером в деревню. И первый, кого я увидел, был Мелешко, мой постоялец. Сперва я не узнал его. На поверхности воды болталось что-то круглое, похожее на буй, к которому привязывают суда, но телесного цвета. Оказалось, что Мелешко плавает животом кверху.
Вот уж охота пуще неволи! Холодно ведь! Чудны?е эти приезжие, все норовят купаться, словно у нас тут курорт.
За штабелем плавника, укрывшись от ветра, сидел на корточках Афонин и держал мохнатую простыню.
— Ступай и ты, — сказал я, подходя. — Труса празднуешь? На твоем месте я бы первый полез — воду греть для начальства.
Тут Мелешко выбрался на берег — неуклюжий, толстый, в черных трусах. Афонин вскочил, подбежал к нему и подал простыню.
— Застыли вы, — сказал я.
Он ответил, что студеная вода ему нипочем, — организм нуждается в закалке. Афонин прыгал вокруг Мелешко, растиравшего себе плечи и живот, глядел на его белую, точно морозом схваченную кожу, вздрагивал.
— Ты бы спину ему потер, — посоветовал я.
— Вот это правильно! — весело откликнулся Мелешко. — Ценное предложение. Спина, между прочим, наиболее чувствительная к холоду часть нашего тела.
Афонин бросил на меня взгляд исподлобья и принялся усердно тереть. Мелешко быстро раскраснелся.
— Спасибо. Жарко, — засмеялся он.
— Одеться помоги, — молвил я Афонину.
— Нет, я сам, — и, держась на одной ноге, Мелешко вдел волосатую ногу в штанину. — Купаться, товарищи, следует именно в холодной воде. Северные жители недооценивают это. Я солнцем не злоупотребляю, загаром не увлекаюсь, ибо от него страдает нервная система.
Мне показалось, он прочел нам это вслух из отрывного календаря, где помещают указания врачей, правила готовки пищи и вообще всякую всячину.
— Нам купаться некогда, — заметил я.
— Пустяки. Обычная отговорка. Пятнадцать минут в день всегда можно выделить…
Он не договорил и замолчал, — может быть, до него дошел смысл моих слов. Так и надо. Был бы я обследователь, присланный из области, не стал бы я время терять на прогулки да купания, и еще в компании с Афониным. Выбрал дружка-приятеля!
Я смотрел на них и старался узнать, жаловался на меня Афонин или нет.
— А вы мне нужны, товарищ Мелентьев, — сказал Мелешко, застегнув пиджак. — Хочу прибегнуть к вашему жизненному опыту. Точнее, к вашим познаниям о местной природе, несомненно богатым.
«Ну и говорит!» — подумал я. Невольно я поглядел, нет ли у него в руках календаря или бумажки с конспектом речи, какая бывает у докладчиков. Однако то, что я ему понадобился, меня обрадовало. Уж, конечно, познаний у меня побольше, чем у Афонина.
— Извольте, — сказал я.
— Зимой, в результате морозов, у берегов образуется лед, так называемый припай. Так ведь?
— Истинно, — кивнул я.
— Весной его отжимает от берега. Вопрос в том, насколько внезапно это может произойти?
Ах, вот оно что! Снасть его заботит, проклятая снасть, которую Арсений упустил в море. Зачем только хитрит Мелешко! Ладно, я тоже не простак — Куликова не назову и вида не покажу, что его судьба меня касается.
— От ветра зависит, — ответил я. — Иной раз и оглянуться не успеешь. И не хочешь, а прозеваешь.
— А если хочешь, то тем более, — вставил Афонин, шевеля посиневшими губами.
Ведь продрог, продрог как собака, а не уходит! Не обойдемся без него! Непременно ему надо влезть в наш разговор!
— Нечего языком молоть зря, — оборвал я его. — Куликов мужик честный, не вор, не барышник. У нас на что дед Силантий был мудрец, сколь часто он зверобоев выручал, выводил на берег, а и тот ошибался…
Сказал и умолк. Эх, черт, помянул таки Куликова! Вот он, репей-то, под языком!
Афонин нагнул голову — словно боднуть собрался — и шагнул к Мелешко, волоча по песку простыню.
— Вот вам, пожалуйста, — проговорил он. — Все они тут друг за дружку.
— А ты за кого? — вырвалось у меня.
— За порядок в колхозе.
— А я, что, за беспорядок? А? За беспорядок?
Ужасное зло взяло меня. Тут бы мне, при обследователе, выложить всё, что я думаю об Афонине, но с губ моих срывались какие-то случайные и бессвязные слова. Не знаю, чем бы кончилось у нас, если бы не вмешался Мелешко.
— Не шумите, товарищи. Я очень благодарен вам, — тут он обернулся ко мне. — Мне, вероятно, и впредь потребуется совет старожила. Тогда еще потревожу вас, если разрешите.