Владимир Дрейер – На закате империи. Книга воспоминаний (страница 2)
На Новый год и в день тезоименитства государя к генерал-губернатору приезжал со свитой эмир Бухарский с подарками и наградами в виде звезд и шелковых халатов для ближайших сотрудников генерал-губернатора. А англичанку мисс Хор являлись поздравлять ташкентские дамы.
Халаты раздавались от одного до дюжины, в зависимости от ранга губернаторских чиновников, которые продавали их, по желанию, лицам из свиты эмира по выработанному тарифу. А для мисс Хор визитерши привозили цветы и конфеты.
2-й Оренбургский кадетский корпус, куда меня привезли в 1887 году и где я прошел в течение семи лет свое первоначальное образование и воспитание, был создан по тому же образу и подобию, как и все прочие корпуса, за исключением Пажеского. В нас основательно вбивали воинский дух; все мы горячо были преданы нашему государю, зачитывались подвигами национальных героев, особенно Скобелева и адмиралов Нахимова и Корнилова. На стенах большой залы висели портреты Суворова, Кутузова, всех героев Отечественной войны [1812 года]. Книги, как, например, «Белый генерал» Немировича-Данченко[4], «Тарас Бульба» Гоголя, читались по много раз.
Воспитатели, в большинстве армейские офицеры, не все были специалистами в деле воспитания детей и юношей и редко считались со свойствами характера каждого мальчика. Многое было построено по шаблону, далеко не всех воспитателей любили, но за других стояли горой.
Припоминаю одного, штаб-ротмистра Любарского, равнодушного, апатичного толстяка, с трудом справлявшегося с сотней подростков на своем дежурстве.
Барабанщик бьет строиться к обеду; кадеты не торопясь выходят из своих классов в залу; порядка нет, кричат, спорят, переругиваются. Любарский стоит, смотрит и время от времени произносит: «Поговорите, поговорите, я подожду». Проходит пять, десять минут, иногда четверть часа, наконец, получается нечто вроде строя, и Любарский ведет роту в столовую, где болтовня и шум не прекращаются.
Совершенно другая картина при воспитателе Энвальде. Маленький, лысый, очень способный, хороший чтец, великолепный рассказчик и актер на любительских спектаклях, этот Евгений Васильевич Энвальд за малейшую шалость наказывал беспощадно. И на его дежурстве с десяток кадетов часами стояли у печки, а в строю, выровненные в струнку, боялись дышать. И все это делалось без всякого крика, а взглянет этак исподлобья и негромко скомандует: «Смирно, равняйсь!», и через несколько секунд наступала гробовая тишина, и рота была выровнена как на параде.
Но зато, когда в 1918 году вооруженные большевики явились в корпус, чтобы арестовать офицеров, то 13—14-летние мальчуганы тоже схватили ружья в первой роте и своих любимых воспитателей Дудыря и Любарского решили не выдавать.
Большевики не постеснялись перестрелять несколько мальчишек и на глазах кадетов прикончили обоих воспитателей.
Программа обучения в кадетских корпусах приближалась к программе реальных училищ. Главное внимание обращалось на математику; из иностранных языков проходили французский и немецкий.
Преподаватели хорошо знали свой предмет, но далеко не все умели передать свои знания кадетам. По языкам требовалось, главным образом, знание грамматики и усвоение бесчисленного числа слов. В итоге пятилетнего обучения иностранным языкам при выходе из корпуса мы кое-как читали, но не могли составить правильно и двух фраз.
Француз Жагмен, молодой человек, отлично говоривший по-русски, спросив у нескольких кадетов заданный урок, немедленно переходил на личные воспоминания и анекдоты. Рассказывал все это по-русски, в классе царило веселое настроение, француза всячески поощряли, просили рассказать еще и еще, он увлекался, начинал уже врать и хвастать, пока не раздавался звонок об окончании урока.
Почти то же было и с немцем Гиргенсоном. Заставив нас вызубрить кое-какие стихи Шиллера по-немецки, спросив у нескольких учеников урок, немец эти стихи тут же переводил на русский язык, и также в стихотворной форме. Приняв соответственную позу, заложив руку за борт форменного сюртука, Гиргенсон декламировал:
Стихотворение называлось «День и ночь».
Русский язык преподавал в трех старших классах – пятом, шестом и седьмом – некий Антоненко. Несмотря на фамилию, в нем не было ничего малороссийского, в отличие от математика Ильи Фомича Горского, типичного украинца.
Скромный, очень доброжелательный, Антоненко учительствовал также в институте благородных девиц. Мы заставляли его краснеть, спрашивая, пользуется ли он успехом у институток, и часто, когда он проходил между партами, объясняя урок или устраивая диктовку, совали ему незаметно в карманы форменного фрака записки знакомым институткам.
Дочери туркестанских офицеров и военных чиновников каждый год, как и мы, уезжали на каникулы. Очень часто путешествие это по Волге, Каспийскому морю, а затем по вновь открытой Закаспийской военной дороге совершали мы вместе.
В пути знакомились, влюблялись. Затем, уже на каникулах, встречались, танцевали и по возвращении в корпус виделись на балах в корпусе или в институте во время рождественских праздников.
Каникулы, с середины мая по конец августа, были самым счастливым временем для каждого из нас. До открытия Закаспийской дороги в 1890 году, построенной в рекордный срок по зыбучим пескам пустыни через Бухару до Самарканда военным инженером Анненковым, оренбургские кадеты ездили к родным в Туркестан на почтовых лошадях. Почтовый тракт шел из Оренбурга на Орск, населенный оренбургскими казаками, далее – через Голодную степь на Иргиз[5], Казалинск, Перовск[6], далее – вдоль Аральского моря, и затем через города Туркестан и Чимкент до Ташкента, всего протяжением 2000 верст. На всем этом пространстве было около 90 почтовых станций, на каждой содержалось от пяти до восьми троек лошадей и до десяти тарантасов. Через Голодную степь по сыпучим пескам на протяжении 300 верст в экипаж впрягались верблюды.
Вся эта длинная дорога была оборудована за свой счет купцом Ивановым, жившим в Ташкенте. Государство платило ему за ее содержание известную сумму.
Путешествие «на перекладных» длилось 10–11 дней, но при удаче можно было сделать его и за 9. Ехали обыкновенно днем и ночью и, приехав на станцию, бросались немедленно к старосте, но, прежде чем просить лошадей и тарантас, говорили: «Староста, нельзя ли самоварчик?»
Без этого самоварчика, ценою в 20–25 копеек, составлявшего доход к мизерному жалованью станционного смотрителя, получить лошадей было нельзя. Как правило, свободных лошадей у старосты не было, но, получив двугривенный, он их все же находил.
Чай пили или не пили, но лошади запрягались, вещи перекладывались в другой тарантас, ямщик-киргиз усаживался на козлы, двое других киргизов с трудом сдерживали полудиких пристяжных, путешественники быстро влезали, староста произносил: «С Богом!», и тройка, рванув, неслась карьером по степи.
Промчавшись верст пять-шесть и утомившись, лошади переходили на спокойную рысь. Чем ближе путешественники-кадеты приближались к родному дому, от которого были оторваны около года, а иногда и двух лет, как было со мной в мои первые каникулы, тем сладостнее замирало сердце.
Но вот на десятый день показываются глинобитные стены сартовского кишлака[7], предместья Ташкента. Повеяло чем-то родным, хотелось плакать и смеяться… Ожидание, что через несколько часов увидишь свою мать, свой дом, сад, арыки, наполняло грудь радостью и счастьем.
Но уже с 1890 года оренбургские кадеты и барышни-институтки стали ездить на каникулы по открытой для движения Закаспийской железной дороге. Путешествие до Ташкента тянулось тоже десять дней, но оно было настолько интересно и разнообразно, что являлось как бы вторыми каникулами. Проехав в течение полусуток по железной дороге из Оренбурга в Самару, мы садились там на великолепный пароход общества «Кавказ и Меркурий». Три дня плыли по Волге до Астрахани, там пересаживались на не очень комфортабельную шхуну и через четверо суток через Дербент, Перовск и Баку добирались к Каспийскому, всегда бурному морю, откуда начиналась Закаспийская железная дорога. Путешествие проходило весело.
Волжские пароходы останавливались в Сызрани, Саратове, Камышине, Царицыне[8]. Мы спускались на пристань и бросались к торговкам, продающим всякую снедь. На пароходе еда была недорогая и входила в стоимость билета для пассажиров третьего класса. Но на берегу все стоило буквально гроши: за десяток громадных раков платили пятачок, вобла стоила копейку, столько же стоили небольшие арбузы в Камышине, когда мы возвращались в августе в корпус. Путешествие по морю было менее приятным, особенно для тех, кто страдал морской болезнью. Шхуну трепало из стороны в сторону, мы крепились, оставаясь день и ночь на палубе, обдаваемые соленой пеной и ветром, закутавшись в свои шинели. Надо было подавать пример ехавшим с нами институткам.
В спокойную погоду пели на палубе:
Смотрели влюбленными глазами на институток, у каждого была уже своя «симпатия», флиртовали и, если удавалось, украдкой целовались.