Владимир Данихнов – Живи! (страница 13)
– Шутки шутишь?
– Ну… забавно вышло – ты поверил и всё выполнял… Садись, пожалуйста, сейчас всё будет серьезно. Как обычно. – Она снимает с шеи цепочку, на которой покачивается камень густо-красного цвета; грани его вспыхивают, улавливая огоньки свечей, искрятся. Ирка, завороженно уставившись на него, наблюдает за игрой света.
– Глаза закрывать? – ворчу.
– Нет, не надо… – И она начинает бубнить черте что, вгоняя себя в транс.
Я всё-таки закрываю.
Это не первый наш «сеанс»! – озаряет меня. Их было много, очень много. Очередной кусочек мозаики со щелчком становится в надлежащее место. Во время одного из «сеансов», прошлой зимой, когда ударили морозы и в городе насмерть замерзло несколько человек, мы так же сидели на полу и занимались чем-то вроде медитации. Вначале чувствуешь холод, проникший во все уголки комнаты, затем привыкаешь; что-то греет тебя, некий жар, будто пришедший из преисподней. Ты сидишь, скрестив ноги, вокруг потрескивают свечи, а окно, затянутое полиэтиленовой пленкой, затвердело от намерзшего льда. Морозных узоров на пленке нет, это же не стекло, поэтому чуточку грустно; в детстве ты часто спрашивал: кто рисует на стекле такие замечательные узоры, похожие на еловые лапы? Когда отец не был пьян и у него было хорошее настроение, он принимался объяснять что-то сложное и мудреное, называя это физическим явлением. А тебе не нужны были никакие физические явления и законы, ты хотел сказки…
Ты сидишь и медленно уплываешь в чужой незнакомый мир; только ты и девчонка напротив, одетая во всё черное. Кажется, она светится черным светом, окаймленным белыми протуберанцами, как ни глупо это звучит.
Потом в твой мир вторгается далекий сначала звук – с каждой секундой он становится громче и ближе.
Замерзший полиэтилен рвется; в воздухе, поблескивая острыми краями, разлетаются отколовшиеся льдинки, а там, за окном, валит снег, и крупные снежинки, пританцовывая на ветру, опускаются на пол. Какой-то парень в рванье ходит по комнате, обыскивает ее, ищет еду, деньги; лицо его скрыто капюшоном. Он видит нас, но не боится – по Лайф-сити гуляет слух, что во время сеанса мы становимся нечувствительны к внешнему миру. На нас можно орать, можно бить – мы ничего не почувствуем, ничего не услышим.
Домыслы, как это часто бывает, оказываются неверными.
Я вскакиваю и, ухватив вора под мышки, приподнимаю над полом. Пацан кричит, вырывается, суча ногами, капюшон спадает у него с головы. Он пытается укусить меня – дотягивается и кусает. Я не чувствую боли, потому что всё еще нахожусь в легком трансе. Приглядываюсь к мальчишке: я видел его раньше, знаю его – это сын плотника Радека из южной части города.
Бледная как смерть поднимается Ирка, ее красивая зеленая радужка вся заполнена черным зрачком. Она подходит к мальчишке, и тот замирает.
– Знаешь, недавно я читала приключенческую книжку, старых еще времен, написанную до начала игры. Там воришка забрался к главному герою в дом, но тот поймал его, однако полиции не сдал, а приютил и накормил. Они подружились.
Мальчишка смотрит на нее, как загипнотизированный. В разбитое окно наметает снег. Сквозь черно-белую муть сияет идущая на убыль луна, празднично подсвечивает снежинки. Неповоротливые тучи озарены ее матовым светом.
– В книжках всё так здорово. – Иркино лицо застывает вырезанной из дерева маской. – А у нас за это отсекают кисть правой руки. Ты ведь мусульманин, Ловиц?
Мальчишка кивает, что-то шепчет, вяло перебирая в воздухе ногами. Я прислушиваюсь.
– Братишка голоден, папа заболел, денег нет. Отпустите… отпустите ради бога вашего, Иисуса Христа…
– Не смей говорить о нашем Боге! – кричит Ирка.
Хлесткая пощечина. Голова пацана дергается, будто у марионетки, управляемой неловким кукольником.
На следующий день в мусульманском районе Лайф-сити мальчишке отсекают кисть левой руки. Вообще-то по закону следовало отсечь правую, но его папаша успел распродать половину имущества и дал судье взятку. Ирка не возражает. Она, встав с западной стороны помоста, где собрались христиане, молится, сложив руки ковшиком и смиренно опустив голову. Я стою рядом, холодный, отстраненный; над головой нависают облепленные белым пухом сосновые лапы, воздух прозрачен, под ногами похрустывает утоптанный снег. Мусульмане сгрудились по восточную сторону плахи, плотник вместе с ними, он с ненавистью, бессильно сжимая кулаки, смотрит на Ирку. Впрочем, на западе нас тоже не слишком-то жалуют; люди толпятся в стороне, бросая на меня настороженные взгляды. Слышен говорок: «Ворожбиты… ублюдки…» – но в открытую никто не выступает… Не знаю, почему, – кажется, нас боятся. Или мы им для чего-то нужны.
Мальчонку ведут к плахе. Ресницы его покрыты инеем, губы синие, он часто шмыгает носом. Воришка не сопротивляется и выглядит немного заторможенным, наверное, ему вкололи лошадиную дозу успокоительного.
Палач в накинутой на голову женской сумке с прорезями для глаз и рта говорит:
– Ты осознаёшь свою вину?
По толпе гуляет злой шепоток: палача здесь не любят, но закон есть закон.
– Ловиц! Ловиц!.. – захлебывается слезами мать парнишки, утыкается лицом в грудь мужа. Плотник шатается на ветру – огромный, но осунувшийся, сдавший мужчина. У него желтое, одутловатое лицо, судя по всему, больная печень. Он часто прижимает ко рту кулак и надсадно кашляет, а после обтирает пальцы о штанину.
Мальчишке нахлобучивают на голову безразмерную и бесформенную шляпу, она сползает на глаза. Ему приказывают стать на колени, и он послушно становится.
– Ты осознаёшь?..
– Ловиц… – бормочет мать мальчугана.
– Осознаёшь?!
– Заткните кто-нибудь палача! – орут из толпы мусульман.
– Пусть замолчит! – поддерживают христиане.
Судья неуклюже переминается с ноги на ногу и, в замешательстве поглядывая на палача, зачитывает приговор. Судья молод и трусоват: ему около тридцати, и он атеист.
Лезвие топора сверкает морозным блеском, свистит в воздухе, мальчишка вскрикивает. Его поднимают с колен и быстро уводят в толпу, к родителям. Люди расходятся, возбужденно переговариваясь, у помоста остаемся мы с Иркой и палач. Он подхватывает с досок кастрюлю, в которую шлепнулась отрубленная рука, и стягивает с головы женскую сумку.
Это Лютич… Он устало кивает нам.
Но больше всего меня пугает даже не забрызгавшая доски кровь, а кастрюля – обыкновенная хозяйственная кастрюля с цветочками по бокам.
Воспоминания ускользают, тают обрывками сновидений, но в отличие от снов, не забываются. Я вздрагиваю и открываю глаза. Ирка молчит, она уже в ином мире: ушла в себя. Вернется нескоро. Улыбаюсь нечаянно-глупому каламбуру, но улыбка выходит жалкой – я еще под впечатлением от очередной вспышки памяти.
Глаза у Ирки зажмурены, губы едва уловимо шевелятся. Я не слышу, что она говорит, а читать по губам – какая жалость! – не умею. Но это мало меня волнует. Воспоминания не дают ответов, а добавляют вопросов, и… появляется страх. Страх охватывает меня. Как я мог сдать мальчишку этим извергам? Он всего лишь хотел еды… Я смотрю на Ирку. Во что она меня втравила? Она и старик Лютич, этот бессменный палач Лайф-сити. Что происходит с городом?
Когда я искал Марийку, то порой оставался здесь по нескольку недель кряду, в местные дела толком не вникал, но, кажется, напряженности не было. Ни распрей, ни особых конфликтов, несмотря на извечную вражду креста и полумесяца. А после… всё изменилось, не помню – почему, и город теперь делится на два района: христианский и мусульманский, оба довольно большие. Люди разных конфессий относятся друг к другу настороженно, хотя открытых стычек не происходит.
Что еще? Да… мальчишка… Я держал его за руки, пока Ирка издевалась над ним, а ближе к утру, когда метель унялась, отвел к судье. Сдал его.
Не верится.
Не верю, что это сделал я. Наверняка со мной что-то сотворили, отчего я стал чудовищем, холодным и равнодушным зверем. А теперь я очнулся. Я постепенно вспомню последние годы и пойму, кто контролировал меня, подчинив своей воле. Есть еще тетрадь наблюдений, вот она, за пазухой, я прочитаю ее, и всё встанет по местам…
Меня отвлекает Ира.
– Марийка… – отчетливо говорит она, и я замираю, внимательно слежу за ее губами. Сквознячок заставляет огоньки свечей трепетать. Я вздрагиваю.
– …я вижу ее… – продолжает девушка, не открывая глаз.
– Что с ней? – спрашиваю хрипло.
– Она… она…
– Ну? – произношу с нажимом.
– Она – снова человек.
– Что?!
Ирка замолкает, качается из стороны в сторону, гудит как игрушечный пароход: у-у-у. Кулон с камнем падает на пол, откатившись в угол нарисованной звезды. Я хватаю девушку за плечи и хорошенько встряхиваю.
– Ира! Что ты сказала насчет Марийки?!
Она открывает глаза, осоловелые, с расширившимися зрачками, и вся дрожит, от макушки до пяток, как озябший щенок. Утыкается в меня слепым взглядом.
– Я что-то сказала?.. – шепчет. И теряет сознание.
Неделю мы с хиппи колесили по стране. Агата не могла прийти в сознание несколько дней, ее хватало только на то, чтоб жевать, пить и спать. Натуральный овощ. Иногда ей становилось хуже, и мы думали, что девушка умрет. Однажды Агата замерла, и ее выгнувшееся дугой тело будто одеревенело. Тогда я решил второй раз попробовать вылечить человека и, украдкой коснувшись ее запястья, прошептал: «Живи…» Она дернулась, забилась, захрипела, но потом расслабилась и уснула. Велимир, услыхав, как она дышит, сказал: «Это агония. Оставь ее, брат, к утру она двинет кони». Но Агата выжила и на рассвете пришла в себя; моему появлению в автобусе она не удивилась. Она оказалась начитанной девушкой, эта бывшая студентка факультета германских языков. Мы мило побеседовали.