Владимир Чубуков – Прах и пепел (страница 27)
– Но разве Виталик жил
Старик рассмеялся.
«Это он захотел, чтобы ты так помнил, когда он к тебе пришел. Нормальный человек, Алешка, может делать что хочет. Все, что хочет. Он же бог среди людей, понимаешь это? Бог! Для него реальность – как сон, а сон – как картинка, которую можно рисовать и дорисовывать. Нормальный человек, ежели захочет, может родиться заново – от любых родителей, которых сам себе выберет. Может войти в любого человека, как в комнату. Может любую дичь внушить кому угодно. Да ты сам скоро все поймешь, все ощутишь. Ты ведь уже начал исцеляться. Думаешь, зачем это все?»
– Что «это все»? – спросил Алеша.
«Да все, что я для тебя сделал! Я ведь Витальку этого как крысу лабораторную использовал, чтобы на нем проверить метод, все выверить, отточить, а потом уж применить к себе и к моим родным. Теперь я знаю то, чего раньше не понимал. Чтобы процесс шел успешнее, надо начать с жертвы. Без пролития крови не бывает настоящего оздоровления. Родьке… отцу твоему пришлось наврать, что ты не сын ему, что мать твоя гульнула на стороне, иначе я бы его не заставил убить ее, не смог бы. А так – смог. И ты должен был плоти материнской вкусить, чтобы перешагнуть черту, которой жизнь твоя очерчена. Вот и вырвался ты из проклятого круга и вышел на свободу. Ты уже одной ногой в нормальное состояние ступил. Ты же видишь, как реальность вокруг тебя раздваивается, слоится, трещит по швам! А это пробуждение твое, понимаешь ты? Я ведь тебя не тем путем повел, которым Витальку вел, а другим – кратчайшим и лучшим. Кто материнской плоти вкусил, тому не надо уже самоубийством кончать, он и так уже, по сути, заживо мертв, и в нем начинают признаки пробуждаться. Те признаки, что нас, нормальных людей, отличают от всех этих… от прочих. Тебе немного еще осталось. Последние шаги. Тогда ты станешь одним из нас».
– Шаги? – спросил Алеша.
«Да, шаги, шаги! – заторопился Никита Нилыч. – Ну, это образно говоря. Ты должен понять, ты же умный мальчик. Тебе осталось только пройти последнюю ступень – и все! Последняя ступень. Ты должен пережить загробный ужас, погрузиться в это состояние».
– Хорошо, – произнес Алеша.
Старик захохотал от восторга.
«Я знал, знал! Я был в тебе уверен. Тебя не надо тащить насильно, как барана…»
– Болтай поменьше, – холодно оборвал Алеша; его высокомерный тон полоснул, словно бритва.
«Да, да, сейчас, сейчас!» – восторженно бормотал старик.
Дыра, сквозь которую Алеша смотрел на дом, начала затягиваться. Дупло старого тополя исчезало. Алеша, сидящий в сердцевине дерева, погружался в абсолютную и страшную тьму. Как пресловутый древний пророк, проглоченный кашалотом. Он уже чувствовал ужас, охватывающий его, пронзительно едкий, бесконечно горький и в то же время пропитанный какой-то утонченной мертвенной сладостью.
Что-то кошмарное, липкое, бесчеловечно злое наполняло Алешу, становясь кровью в его жилах, воздухом в его легких, мыслями в его уме. Сидящий неподвижно, Алеша чувствовал, как проваливается в распахнувшуюся бесконечную черную пропасть, где кружится микроскопическим проблеском его гаснущее «я».
Секретарь
Рассказ этот старца архимандрита Ферапонта, скитоначальника в Предтеченском скиту нашего Свято-Успенского Верхнераевского монастыря, записан с его слов мною, послушником и секретарем его или, как выражается старец, письмоводителем К. Л. Тенетниковым.
– Лет этак тридцать, а то и поболе тому, – рассказывал мне отец Ферапонт, – приключилось со мною происшествие, после которого я и решил от мира отречься. Не сразу, впрочем, но поворотная точка тут обозначилась. Шел я раз зимним вечером по Петербургу к своей любовнице, вдовице одной весьма веселой. Я ж ведь грешник был оголтелый, посему, Костенька, не удивляйтесь тому, что слышите. Иду, значит. Извозчика не брал, потому как идти недалеко, да и любил я эти пешие прогулки, особенно в непогоду, когда улицы пустынны. Снежок вокруг мокрый на ветру мечется. И примечаю барышню впереди. Прилично одета, но уж как-то слишком легко, по-летнему прямо. Идет она, бедная, и дрожит от холода. Поравнялся с ней, гляжу сбоку: а барышня-то мила как ангел, только бледна, с просинью даже. Ну, ни слова не сказавши, снял я с себя шинель да на плечи барышне накинул. Молча пошел дальше, шаг ускорил. Оборачиваюсь на ходу, а она стоит на месте и шинель мою на себе руками за края пелерины придерживает. Так и ушел я, помышляя дорогой, что сотворить добро ближнему – это все равно как себя самого облагодетельствовать. Все мы, в сущности, части единого целого, капельки в океане бесконечном. Такие мысли вертелись у меня после чтения мистических книжек. Иду и вдруг понимаю с удивлением, что мне без шинели-то и не холодно ничуть и не мокро от снега, будто шинель так и продолжает сидеть на мне. Ощупываю себя: сюртучишко-то на мне легонький, а мне тепло и сухо, как в шинели. Эге, думаю, да это никак единство душ людских сказывается! Плоть – она ведь человеков разделяет, а души их меж тем незримо совокуплены, – так помышляю. Стало быть, в силу единства душ, свойства шинели, на одно тело надетой, вполне могут по сокровенным каналам душевным другому телу передаваться и согревать его так, как бы шинель сидела на нем самом. В таких мыслях и явился к любовнице своей. Ну, и как дело до самого срама дошло, разоблачился, значит, и чувствую: а ведь шинель-то невидимая так и сидит на мне, так и облегает. Я уж в чем мать родила, гол как сокол, а чувство такое, будто шинелью покрыт. В постель ложусь, под одеяло, и – как в шинели там лежу. Жарко стало, весь в испарине. Вдовица давай меня вытирать полотенцем – не помогает. А дальше постыдное началось, ну, вы понимаете, и тут уж я вовсе по́том истек. А когда, блудодейством насытившись, отвалились мы друг от дружки, то почувствовала моя вдовица, как обымает ее нечто теплое и душное. Она и так и сяк, а чувство не проходит. Поведала мне об этом, я же мыслю: вот так номер! Шинель моя, стало быть, и на нее распространилась – как зараза. С тех пор так и пребывали мы с нею в невидимых шинелях, и стали они проклятием нашим. Снять-то невозможно, а каково в такой шинели жить, особенно летом! Мучение одно. Я, конечно, рассказал вдовице про то, как барышню незнакомую на улице шинелью укрыл, после чего и ощутил на себе незримую шинель. А вдовица заревновала. Ты, кричала, ко мне шел и на первую встречную польстился, подонок! Милосердие в нем взыграло! Похоть это твоя жеребячья, а не милосердие! Кобель ты сатирический! Мерзавец! Так она честила меня, а сама по́том обливалась от невидимой шинели. Вот тебя и наказал Бог, кричала она, за твое скверное милосердие, а с тебя, выродка, наказание и на меня перекинулось! В общем, разругались мы вконец и расстались навсегда. Поехал я тогда к старцу Никифору, который здесь, в скиту, подвизался. Выслушал он исповедь мою и молвил: «В награду за милосердие твое к несчастной незнакомой барышне даровал тебе Бог незримый покров – небесную шинельку, посредством коей вывел тебя из порочного круга, где заживо пожирал тебя демон блуда и прелюбодеяния. Не проклятие покрыло тебя, а благословение Божие, малость стеснительное, но все ж таки благословение. И мнится мне, что пребудет на тебе шинелька сия незримая до той поры, пока не сменишь ты благословение на благословение: примешь постриг и облечешься в монашеский образ». Вот так и ушел я в монастырь. Пока послушником был, шинель на мне все сидела, токмо чуток полегче сделалась, а как постригся – то и отъялась от меня совсем.
– А вдовица? – спросил я. – С нее шинель снялась?
– Нет. Мыкалась она в ней, изнывала да и повесилась. Видите, Костенька, как получилось: вышли мы с нею из шинели, да только я – в монастырь, а она – в петлю.
– А вы когда в монастырь поступили, молились о ней, о спасении души ее?
– Пробовал. Только старец Никифор мне запретил. Сказал, что это не молитва, но тайный блуд под видом заботы о спасении чужой души. Открыл старец «Лествицу», Слово пятнадцатое, и показал мне там речение: «Не забывайся, юноша! Видал я, что от души молились некоторые о своих возлюбленных, будучи движимы духом блуда, а думали, что исполняют они долг памяти и закон любви». Выпиши это и заучи наизусть, велел, а о ней вовсе забудь. Я и забыл. А она мне потом, через несколько лет, явилась ночью во время молитвы. Страшная, посинелая, голая, с веревкой на шее. Говорит: «Ничего, святоша проклятый, ничего! Я тебя еще достану, всю твою душу высосу». Ну, я перекрестился и плюнул в нее трижды, она и пропала после третьего плевка. Видите, чем любовные-то восторги оборачиваются!
Старец помолчал немного, вздохнул и продолжил:
– Узнав, что любовница моя прежняя повесилась, а потом явилась мне в видении, старец Никифор сказал: «Мнится мне…» Это он завсегда так выражался, когда возвещал тайны, Богом ему открытые. Старец ведь прозорлив был, но, по смирению своему, никогда не говорил: «Бог открыл мне», а лишь: «Мнится мне». Так и в тот раз говорит: «Мнится мне, что барышня, которую ты шинелькой укрыл, шла в отчаянии своем топиться, на мост шла, но внезапная доброта прохожего человека, шинелькой ее одарившего, так ее, бедняжку, поразила, что согрелось оледеневшее сердце ее, и сатанинское желание, к погибели толкавшее, иссякло, посему барышня жива осталась. А вдовица распутная, напротив, отчаялась и в самопожирающей злобе своей себя погубила. Противоположные исходы, гляди-ка, а ведь одним условием вызваны – теплотою согревающей, от шинельки распространяемой на телесный состав. Видишь, как одно и то же условие выявляет различные движения свободной воли человеческой? Посему не думай, будто виновен ты в погибели вдовицы, иначе чрез таковые помыслы утянет она тебя к себе на дно адово, являться тебе будет и доведет до умственного помрачения. А помышляй лучше, что поспособствовал ты спасению души отчаявшейся барышни, которую шинелька твоя удержала на последней черте».