Владимир Черненко – Спасибо, друг! (страница 13)
Она сидела — прямая, спокойная, положив на стол крупные кисти немало поработавших рук, — женщина из тех, что мало говорят и много делают. Добрые зеленоватые и чуть выцветшие глаза ее были по-прежнему живые и зоркие, разве что маленько усталые и раздумчивые.
— Постарел? — спросил я.
Она неопределенно улыбнулась, собрав возле глаз морщинки:
— Время никого не красит.
— А Сергей?
— Убили его…
Она произнесла это спокойно, с тихой грустью. Смирилась. Мы помолчали. Потом она сказала:
— Да ты ешь на здоровье, мы только что отобедали.
Но, верно, думали мы об одном и том же человеке, потому что она добавила:
— Здесь, совсем недалеко… считай, что возле самого дома.
И принялась рассказывать о той тяжелой, многострадальной осени сорок первого года.
Это были трудные времена. Сергея направили в механическую мастерскую, перестроившуюся на ремонт автомобилей. Потом враг подошел так близко, что и мастерскую пришлось прикрыть. Сергей забежал домой, наскоро поел и сказал, надевая пальто, что записался в ополчение, идет воевать и что фашисты вон там, буквально за березовой рощицей… Она и сама это знала: который день за поселком не смолкала стрельба, то и дело шныряли самолеты, шли и шли войска… Сергей нескладно улыбнулся (она так и сказала: «нескладно»), привлек ее к себе, поцеловал и ушел. Ушел в демисезонном пальтишке, подпоясанном брючным ремешком. И больше не вернулся.
Он не вернулся, а она продолжала жить здесь же, совсем одна, в холодной и темной избе. Потом перешла в щель, выкопанную еще летом позади дома. Поселок стал совсем безлюдный. И вместе с нею в этой щели, липкой от размокшей глины, ютились две древние старухи и инвалид-сапожник по прозвищу Малюта, потерявший ногу на финской. Он все время ужасно ругался, плакал от бессильной ярости и грозил костылем в сторону немцев. Однажды его скосило осколком. В минуту затишья они схоронили Малюту на огороде — вон она, его могила… Они видели, как пылала березовая роща, как горел поселок. Ночью было светло, как днем. Они не спали, дрожа от холода, сырости и злости. Все время стоял страшный грохот. В небе было гулко от самолетов. Пахло горьким и едким. Где-то кричали и ругались. Мимо брели, ковыляли раненые.
То самое важное, чего она так ждала и так страшилась, произошло в такую ночь. Нет, лучше не говорить, как это было. Да она и плохо помнит. Знает, что было очень холодно. И еще знает, что вдруг стало почему-то совершенно не страшно. Ну вот ни капельки не страшно — ничего на свете.
И еще она помнит первый ребячий крик. Старухи сказали, что сын… Она назвала его Сергеем.
Не знаю, так ли все это Зина рассказывала. Но я понял ее именно так.
— Где он? — спросил я.
— Сережа? А вон, на аккордеоне репетирует. — И добавила: — Семилетку нынче кончает.
Улыбнувшись своим мыслям, она поднялась и плавной походкой направилась к стоящему возле окна маленькому письменному столу, на котором аккуратными стопками лежали тетради и потрепанные книжки. Выбрав несколько тетрадок, подала их мне.
— Вот наши успехи. Сплошные пятерки. Мне до него — куда! Я ведь тоже, — сказала она, — учусь. На курсах повышения квалификации. Как же. Без этого нельзя.
Она всплеснула руками. Она ничегошеньки не сказала о себе, боже мой! Она, конечно, работает, но у нее теперь новая специальность. Во время войны получила, да вот так с тех пор и прильнула к ней. Она теперь — швея. Работает в системе местпрома. Шьют детскую одежду. А в войну шили гимнастерки да телогрейки. Сейчас, конечно, другие заказы. Совсем другие. Вот осваивают новую модель: костюмчик для дошколят. Красивый такой, удобный, простенький. А в цехе она профсоюзный организатор, собрания проводит, уж и досталось ей побегать на прошлых выборах в Советы! Ведь надо все организовать и обеспечить. Забот хватает…
Впрочем, что же она все о себе да о себе!
— А ты как? — спросила она. — Все на Урале? Женат, конечно? Детишки? Работаешь на заводе? Небось совсем другим он стал, завод-то наш? И продукция — другая?
Усмехнувшись, я ответил ей:
— Конечно, другая, Зина. Совсем, совсем другая.
— Вот и Сережа собирается пойти на производство, — сказала она. — Руки у него к технике тянутся. Как у отца. Все мастерит да мастерит. Из-за этих самых опытов скатерку у меня прожег. Пришлось новую покупать. И все из-за этих самых изотопов, молекул да химикалий. Беда просто!
Помолчав, Зина доверительно сказала:
— Не пойму я его, Сережу-то. Вот как посмотришь — будто дорога выбрана: техника, производство. А приглядишься — и оторопь берет: всем, ну вот как есть всем интересуется. Такая, что ли, нынче молодежь пошла? Вот эти химические опыты. Ладно. Потом — фотография… всех обснимал, клетушку себе устроил с красным светом и всякими приборами. Мало того. На огороде какие-то опытные растения по-научному выращивает. И вот, полюбуйся: щенка вот этого, Кинга, дрессирует всяким штукам…
Щенок, услышав свою кличку, улыбнулся карими глазами и, не поднимая морды с вытянутых лап, повилял обрубком хвоста.
— А на прошлой неделе, — продолжала Зина, — купили Сереже штаны. Все как полагается… а он взял да втихомолку обузил штанины на целых четыре сантиметра. — Она взмахнула рукой. — И никакой он у меня не модник, эдакого в нем ничегошеньки нету, а вот поди ж ты! Модник выискался!
Встав, Зина принялась поправлять голубой передничек и будто без всякой связи с разговором спросила:
— А война будет?
Что я мог ответить этой женщине?
И кто может?
Впрочем, она и не ждала ответа. Она, как мне показалось, больше прислушивалась к самой себе. И совсем не ко мне обращаясь, она, стоя в кухонных дверях, сказала:
— И чего они в самом деле хотят?
Я не стал спрашивать, кто это «они». Это было и так понятно. И пока она убирала со стола, я курил и размышлял. А Зина в это время мимоходом поставила передо мною пепельницу — раковину южных морей. В пепельнице лежали два-три окурка. Я посмотрел на Зину:
— Сережа?
Она несколько смутилась:
— Нет, это Петя. — Потом, словно оправдываясь, добавила: — Шестой год, как живем. Трудно одной на свете. Да и надо ли — одной?
Разве можно что-либо возразить на это?
— А он хороший, — добавила Зина. — Он очень хороший человек.
Ей, видимо, хотелось рассказать о нем, о человеке, который вошел в ее жизнь, рассказать мне, который знавал того, первого… Сказать, что она помнит и любит Сергея, но вот — такое дело. Вздохнуть и поделиться, что, несмотря ни на что и ни на какие войны, жизнь идет. И что годы идут. И что ей — далеко за тридцать, и если она решила соединить свою судьбу с судьбой другого человека — что ж, значит, он вполне достоин такого…
Но она только повторила:
— Он хороший.
Она принесла из другой комнаты и показала фотографию, сделанную рыночным кустарем и разукрашенную анилиновыми красками.
Доверительно и с оттенком гордости сказала:
— И Сережу маленького он любит, как своего, вот позавчера с рыбалки на целую уху красноперых окуней принесли. А Петя шофером работает, здесь, в Заготзерне. И Сережу понемногу к своему делу приучает… уже сам машину водит. А Петя, он тоже воевал, до самого Берлина дошел.
И опять мне пора было уходить на станцию. Может быть, на тот же самый восьмичасовой поезд.
Мы опять прошли по комнатным плетеным дорожкам, по крашеным половицам веранды, ступили на скрипучие ступеньки крыльца и вышли в сад.
А все-таки это был сад!
Сад разросся.
В саду было несколько кустов сирени, смородины, черемухи и яблоньки.
Они, эти яблоньки, цвели.
Они были покрыты розовой пеной.
Они пахли, черт возьми!
Они, быть может, даже плодоносили.
Но не только в этом дело.
— Сына тебе покажу, — шепнула она.
Она повела меня за собою.
Мы обогнули домик, прошли мимо той самой мичуринской грядки, приблизились к пристроенному дощатому сарайчику.
И я встретил Сергея. Живого. Он поднялся нам навстречу — длинный и по-мальчишески угловатый в своих смешных ушитых брючках. Он приподнялся перед нами, держа на ремнях блестящий голубым перламутром инструмент, на котором, как белозубая улыбка, блеснули клавиши… Так встретил я своего давнего друга Сергея Корнеева. Того, довоенного. Рыжего, курносого. Только глаза у него, у нынешнего, были материнские — зеленоватые.
Но этот парень мог водить машину.
Отец научил его.
Далекие годы, далекие годы!