Владимир Череванский – Любовь под боевым огнем (страница 4)
Начинало темнеть. Артель рабочих, выделив из себя караульных, отправилась с песнями в деревню. Шарабан и верховые лошади были наготове.
– А я, дядя, останусь здесь в качестве охранителя половецких сокровищ, – заявил Узелков. – Притом же в такую благодатную ночь приятно побывать наедине со своими грезами, с душой, открытой только небу и звездам. Слышишь ли, каким языком говорят иногда поручики?
– Где же твоя штаб-квартира?
– На верхушке кургана, в шатре. По долгу службы я не боюсь нечистой силы, поэтому половецкие заклинания мне не страшны.
– Возьми меня к себе в товарищи. Ночь в степи над потревоженной усыпальницей… Это так оригинально!
– Милый, радость моя и восхищение! – встормошился поручик. – Верховой, скачи в усадьбу и доставь сюда подушки, одеяла… и ящик с сигарами…
Ночь была заманчиво-прекрасна, поэтому желание Можайского остаться в степи никого не удивило. Вскоре общество разделилось: мистер Холлидей и княжна Ирина ускакали вперед и скрылись по направлению к усадьбе во мгле степных сумерек.
В караул для охраны начатых раскопок от хищничества напросились охочие по кладоискательству старики. В числе их нашлись и такие, что могли на глаз отличить подлинную «кладовую запись» от мошеннической, сфабрикованной городским пропойцей. Нашлись и кумовья, и сваты тех решительных храбрецов, которые сами лично вступали в борьбу с нечистью, охраняющей входы в подземелья, засыпанные ордынским золотом. Распоясавшись после ужина, старики завели круговую беседу, но прежде пощупали на всякий случай, в сохранности ли за пазухами тельные кресты.
Узелков и Можайский, сидя у шатра на вершине кургана, нисколько не заботились о половецких духах. Ночь в степи приглашала их к самоуглублению и даже к беседе с горним миром, оттуда с беспредельных высот разливался магический свет, и такой ласковый, отрадный, что человеку нельзя было не подняться на ступеньку выше обычных радостей и печалей. Узелков нарушил это сумерничанье.
– Дядя, поделись со мной своим горем, – приступил он безжалостно к Борису Сергеевичу. – Со времени приезда в Гурьевку ты неузнаваем, а сегодня ты на себя не похож, ты убит!
– Да, сегодня разрушились все мои надежды, – решился Можайский на признание. – Марфа мне отказала!..
Последовало томительное молчание.
– Я не хотел огорчать Артамона Никитича подробностями…
Томительное молчание повторилось.
– На реке мы с трудом выгребали против волнения. Антип поминутно – и кашлем, и взглядом, и толчками – давал мне понять, что мы затеяли опасное дело. Свои предостережения он дополнил наконец вопросом: «Не броситься ли на луговую сторону?» Но опасность меня не смущала, напротив, убедившись, что Марфа ни разу не взглянула на меня, я просил у Бога грозной волны, и только для того, чтобы Марфа вспомнила о моем присутствии, хотя бы перед страхом смерти. Грозная волна наконец взгромоздилась и бросилась на нас с губительной силой, но увы! Лицо Марфы осталось по-прежнему бестрепетным. «Не выгребем!» – заявил наконец Антип. Я очнулся. Действительно, мы шли на непреодолимую опасность. Впрочем, спасение было еще в нашей власти – следовало податься вправо, перерезать два-три гребня и выброситься на отмель.
На минуту Можайский примолк.
– Хороший старик этот Антип Бесчувственный. Нам не приходилось сговариваться, через пять минут мы были у берега. Антип оставил нас вдвоем, а сам побежал выкрикнуть монастырскую лодку. Княжна не проронила ни одного слова. Она выглядела фаталисткой и совершенно забыла о моем существовании. «Чем я ненавистен вам? – спросил я наконец с довольно грубою решимостью. – Вы разлюбили меня и не хотите высказаться». – «Разве я вас любила? – прошептала она. – Впрочем, вероятно, это была любовь, но теперь я познала другую, более чистую и возвышенную. Я бросаю мир, простите меня, если можете…» Наконец Антипу удалось выкрикнуть монастырскую лодку, на которую он и перенес Марфу…
– Всему причиной ее мать! – воскликнул Узелков, выслушав признание дяди. – Ей нужно, чтобы и другие молились об отпущении ее грехов. Эгоистка! Пользуясь беззаветной любовью этой бесплотной силы, она тянет ее за собой под черную мантию…
– Не будем никого обвинять, мой друг, – прервал его Можайский. – Ничья вина не должна служить облегчением нашей личной боли. Теперь ты ни о чем меня больше не спрашивай.
Узелков вышел из шатра, чтобы обойти дозором Половецкую засеку, а Можайский уставился в одну из изумрудных звездочек и утонул мечтами в ее беспредельной выси.
Раскопки Половецкой засеки шли успешно. Духи-хранители, ослабевшие, по сказаниям стариков, от долговременной службы, выдали без сопротивления тысячи костяков и массу ржавчины. Наконечники стрел и копий перепутывались с какими-то запястьями и налобниками, несомненно, украшавшими половецких дев. Вместе с большим круглым щитом нашли медальон и подобие браслета. Редкий череп не носил признаков пробоин, нанесенных тяжелыми кистенями.
– Здесь произошла народная битва, какими были и все ордынские сечи! – решил князь Артамон Никитич, пребывавший целыми днями у засеки. Он облюбовывал каждую вещицу, которую Узелков подносил ему не без гордости и торжества. – В могильниках редко такое смешение, какое мы здесь встретили. Очевидно, пострадала не одна боевая рать, но и народ, подвигавшийся под ее прикрытием. Здесь девичьи украшения перепутались с шестоперами и наголовьями великанов. В этом медальоне, несомненно разрубленном страшным ударом кончара, хранились реликвии… и, может быть, тогдашний поручик Узелков сложил из-за них свои кости.
– Что касается теперешнего поручика Узелкова, то он предпочитает сложить свои кости на вершине Гималайского хребта. А propos, князь, почему мистер Холлидей ни разу не побывал у нашего дела?
– Право, не знаю, – отвечал князь, не отрываясь от своих драгоценностей. – Он ожидает причисления к одному из своих посольств в Азии.
– Чем скорее, тем лучше.
Наконец курган был срыт до подошвы, от него остались только россыпи да излишки костяков.
– Конец работам! – провозгласил князь. – Идите, духи половецкие, и скажите покойникам, что мы честно обошлись с их останками.
Да, Половецкой засеки больше не существовало. Поле опустело. Узелков остался для окончательных распоряжений, а князь и Можайский отправились вдвоем в шарабане в усадьбу.
– Артамон Никитич, вы, разумеется, заметили встреченную мною перемену в вашем доме, – заговорил Борис Сергеевич по дороге к усадьбе. – В полгода моего отсутствия чувства Марфы Артамоновны изменились настолько, что мне приходится считать себя… ненавистным ей человеком.
– О нет, мой дорогой друг, вы ошибаетесь, – возразил князь с необычайным для него оживлением. – Внутренний мир этой милой девушки останется навсегда вам верен, но, к несчастью, я недосмотрел, как она подпала под мистическую ферулу своей матери. Последняя же сделала все, чтобы вытеснить вас из сердца Марфы и очаровать ее строгими идеалами обители. Аскету, испытавшему в свое время водоворот бурных наслаждений, непонятна простая хорошая жизнь в том виде, в каком она создана Творцом… – Князь сморгнул набежавшую слезу. – Но мы еще поборемся с нею…
Можайский молчал.
– Зачем вы замешкались в Крыму?
– Я увлекся постройкой дачи.
– Ну а что вы скажете, если мы покинем Гурьевку и отправимся всей семьей туда, к вам, на юг? Прекрасная мысль, не так ли?
– Прекрасная, но несбыточная.
– Почему же несбыточная? Разве дочери оставят меня без призора? Никогда! И если я скажу им, что мое здоровье пошатнулось, что мне нужны юг, солнце, море… поверьте моей опытности…
Артамон Никитич имел слабость ссылаться в вопросах женского сердца на личный обширный опыт, хотя злые языки уверяли, что все свои увлечения он строго ограничивал обожанием жен и дев времен Трои и ахеян.
– Я думаю… мне кажется… я так полагаю, что Марфа не удержится на высоте своего черного клобучка. Согласимся раз и навсегда, что непокорных женских сердец не существует на свете. Разумеется, нужны известные методы обращения… но разве они нам не знакомы? К тому же в заговоре с нами будут и небесная лазурь, и душистые ветки сирени, и горный воздух Яйлы и… Право, я заранее провозглашаю: горе побежденным!
Разогретый пыл Артамона Никитича несколько охладел, когда Сила Саввич доложил ему в усадьбе, что княжны изволили уехать в монастырь.
– И из монастыря вытребую! – решил Артамон Никитич. – Я напишу им о своем беспрекословном желании провести лето у вас в Крыму – понимаете ли, о беспрекословном!
Под влиянием неостывшего жара Артамон Никитич написал письмо дочерям и передал его Можайскому для личного доставления в монастырь.
– Видите ли, – пояснил он при этом, – женские сердца требуют известного метода обращения с ними, и повторяю, что на вашем месте я вел бы себя с Марфой… как бы сказать… тверже, бойчее и даже настойчивее. Она прекраснейшее существо, но ведь женщины и даже птенцы женского рода ставят энергию чувств выше энергии ума и даже выше энергии благородства. Поверьте, это аксиома, которую не оспаривали ни в Греции, ни в Риме!
Поездку в монастырь Можайский отложил до утра, причем Узелков, давно уже порывавшийся на охоту, напросился к нему в спутники. Часть Заячьего острова уже обсохла.
По пути к острову Яков Лаврентьевич вознамерился спуститься в воду прямо с лодки, как то делывал он в прошлых годах.