Владимир Бутромеев – Любить и верить (страница 5)
Они уехали, а я вспомнил Кольку Шило, Бубыря, вспомнил, как Маша приходила спрашивать, когда он уезжает, вспомнил наш разговор в осеннем парке, и сердце мое заныло. Уходя из детства, мы теряем то, чего терять нельзя. И много я терял, но Машу, как, наверное, всегда женщину, было жалко больше всего.
И эта ноющая боль часто возвращается ко мне в душу. Я никогда не возмущался вслух — я тоже взрослый человек, семья, работа, соседи и просто люди вокруг. Я только иногда оглядывался назад, в детство, замечая каждый раз, что что-то со мною не то. Я вспомнил, что тогда, в детстве, мне была понятна бесконечность Вселенной и что позже, в школе, я перестал понимать, как это она бесконечна, — и мучился от этого, пытался вернуть утраченное или придумать новое понимание, думал ночами до головной боли, но ничего не получалось. А потом перестал об этом думать, меня не заботило, как это — бесконечно, да и вообще есть она, Вселенная, нет ее, круглая она, плоская…
Свет детства, упрятанный под толстой оболочкой (но не потухший), постепенно разгорался все больше и больше, то охватывая и пронизывая всего острой болью воспоминаний по вечерам, то наполняя предчувствием радости по утрам. И я понял, что нужно вернуться. Нам всем нужно вернуться, это возможно. И даже то, что мы ушли из детства, тоже, может, не случайно, мы ушли в сутолоку и суету для того, чтобы оттуда посмотреть на детство и оценить. А вернуться возможно.
И вот я стою на краю высокого обрыва. Со мной два моих друга — такие же худенькие и щупленькие, как я, загорелые, перемазанные за летний день. Мы поспорили, прыгну ли я вниз или струшу. Шаг вперед — и я падаю, цепляюсь за что-то, качусь по склону, царапая о засохшую глину спину, руки, ноги. Спускаются мои секунданты, мы присыпаем раны и царапины белесой пылью, чтобы не сочилась кровь, и идем по мощенной булыжником дороге. Слева — кирпично-красный обрыв, справа — огромные старые липы. Я-то знаю, что дорога вела к бывшим купеческим складам, за которыми был спиртзавод, а за ним наш поселочек. Но тогда мы шли по ней так, словно дороге не было конца. И вот уже давно рядом нет тех, с кем я шагал тогда, и долго я блуждал по другим дорогам, но я опять иду по ней, и иду, и возвращаюсь к своему далекому детству.
ОДИН ГОД И ВСЯ ЖИЗНЬ
(Повесть об учителе)
Это было у него с детства. Он иногда как-то неожиданно останавливался и с какой-то радостной грустью вдруг начинал видеть мир со стороны, и слова «о бренности Всего земного» приходили на ум. С удивлением смотрел он вокруг, и слова — тоже где-то услышанные, что если кто видел весну, зиму, осень и лето, то уже видел очень много, — становились ему понятны и близки.
У каждого человека бывает такой момент, который навсегда определяет его жизнь. У кого-то это происходит в один миг или в несколько минут резко брошенных слов, у кого-то в один день тревог и волнений или в целый месяц ожидания.
У Сергея Андреевича все решилось за год. И год этот запомнился, навсегда запал в память. Запомнился отрывочно, кусками, но в воспоминаниях эти куски складывались во что-то целое, важное, может, самое главное.
Сначала была яркая вспышка, ослепительно черно-белая, до синевы: белые рубашки, черные костюмы, галстуки, все сидели в торжественном зале — на сцене президиум, цветы. Студенты по одному поднимались на сцену, седой старик ректор вручал им дипломы. Зал сдержанно-торжественно гудел, то и дело играли туш.
Потом все взорвалось смехом, шумом, весельем. В общем шуме прорывалось:
Молодые парни в эстрадном оркестре с нагловатыми лицами играли эту песню и ухмылялись, а студенты пели припев и хлопали в ладоши.
Потом все шли предрассветными пустынными улицами, танцевали, смеялись, шли встречать солнце. Выйдя из лабиринта улиц к берегу большой реки, стали фотографироваться. Невысокого роста студент с фотоаппаратом расставлял их, а они что-то кричали, смеялись, кто-то крикнул: «Да здравствует солнце!» — Сергей Андреевич и Ольга Ивановна стояли в центре и тоже смеялись и радостно кричали…
А через три года Сергей Андреевич вышел из кабинета заведующего районо. Он аккуратно прикрыл за собою дверь с соответствующей табличкой, мысленно похвалил себя, что не хлопнул этой дверью изо всей силы, и увидел в приемной двух пожилых учителей. Одного из них он знал.
— Привет, — обрадовался тот, — как живем-поживаем?
— Хорошо, но, как вы, Иван Кузьмич, говорите, никто не завидует. Вы к заведующему?
— Да, брат, отвоевались, пора вот на пенсию.
— Давайте, давайте. До свидания.
— Счастливо, счастливо.
Сергею Андреевичу не хотелось расспросов, разговоров, и он быстро ушел, оставив в недоумении своего старого знакомого, которому раньше он всегда давал возможность по-стариковски выговориться.
— Кто это? — спросил другой, когда Сергей Андреевич вышел.
— Неплохой парень, физкультуру тоже ведет, по соседству, в Лесковке. Приехал по распределению биологом, а часы раздали, кому перед пенсией, кому просто добавили. Знаешь, биология, зайцы там, лягушки разные — не математика, любой возьмет. А он все добивается своих часов. Вроде, я слыхал, даже увольняется.
— А сколько у него?
— Да с физкультурой за полторы, но он говорит — мне хоть голую ставку, только чтоб по специальности.
— Чудак, ему физкультура еще легче.
— Молодой. Музей там подумал делать, помещение требует. А какое в Лесковке помещение, там классов не хватает. А так неплохой парень. Но молодой. Жизни не понимает.
— Жизнь, ее только к концу и поймешь.
— Это, брат, да, только к концу
Сергей Андреевич зашел в магазин, купил продуктов и с переполненной сумкой и сеткой отправился на автовокзал.
Вокзал был новый, типовой. Стеклянные окна-витрины, стеклянные, тяжелые, в металле двери. У самых дверей на высокой тумбе-урне сидел старик в черном, с чужого плеча, ношеном пиджаке. Из-под брюк, помятых и свалявшихся, виднелось белое нижнее белье с завязками. Старик жевал корку хлеба, а потом, прожевав, продолжал механически шамкать беззубым ртом. Мимо него входили и выходили люди; когда открывалась дверь, то мутно видимые через стекло дверей скамейки с пассажирами вдруг становились четкими в свете ламп дневного света. Скамейки были переполнены — толстенная баба с красным мясистым лицом, несколько мужиков в фуфайках и кирзовых сапогах, множество вещей — сумок, сеток; женщина с ребенком лет трех, и рядом ходил еще мальчик лет шести. Несколько молодых парней. И среди всего этого сидела молоденькая девушка, словно впервые сюда попавшая, в вязаной мохеровой шапочке, осеннем пальто и туфельках, поставив модную маленькую женскую сумочку на колени.
Старик все продолжал механически двигать челюстями, уставясь в одну точку. Один из входивших задержался на минуту, посмотрел на старика, и потом из вокзала вышел молодой парень, небритый, в кирзовых сапогах, в новом, плохо на нем сидящем, видно с уцененного прилавка, полупальто. Он помог старику слезть с урны и повел его, поддерживая под локоть, в вокзал. Старик неловко и неуверенно-старчески ступал по бетонному гладкому полу — дверь за ним закрылась, потом отпружинила — и опять закрылась.
Автобус подъехал к площадке, люди хлынули к нему. Двери открылись, шофер, спеша, перелез со своего сиденья к дверям, стал проверять билеты. Громкоговоритель объявил посадку на Лесковку.
Люди сбились у двери автобуса плотной толпой, вталкивались по одному в автобус. Недалеко от двери в центре толпы стоял инвалид на костылях. В толпе было много стариков, пожилых.
— Да не толкай.
— Стойте, пропустите человека.
Сергей Андреевич стоял сзади толпы с сумкой, сеткой и ждал, пока все сядут. Не толкаясь, ждали и еще два молодых парня. Один — в новой желтой яркой куртке. Другой, старше, в новом осеннем аккуратном узком пальто, с худощавым, немного презрительно-брезгливым лицом.
— Что это сегодня их насобиралось? — сказал парень в куртке веселым тоном.
— …Да, перекомиссия на пенсию, собрали хлам со всего района, дали бы дополнительный, так прут все в один, — ответил второй. Говорил он с паузами, с оттенком презрительности и брезгливости.
Оба они вошли последними. За ними поднялся Сергей Андреевич, но подниматься было уже некуда, автобус был переполнен, и он остался стоять на нижней ступеньке. Когда автобус останавливался, он выходил, выпуская людей, и заходил снова.
Долго ехали в тесноте, люди выходили, и к концу, к самой Лесковке, осталось совсем немного. Сергей Андреевич сидел на первом сиденье, а на заднем тряслись двое пожилых мужиков. Один — в кирзовых сапогах, фуфайке, маленький, сухой, сморщенный, что-то говорил. Второй — полный, с широким красным лицом, в белых валенках, в добротном пальто, слушал. Автобус остановился.
— И вот вся жизнь. Тогда до Берлина пешком, и назад в товарняках.
Говорил он, выходя через заднюю дверь.
На улице было темно. Сергей Андреевич шел темными, грязными улочками. У длинного деревянного здания свернул во двор, там со стороны маленькой пристроечки легла полоска света. Это открыла навстречу ему дверь жена. Совсем молоденькая, испуганная.
— Ну, что?
— А ничего, — ответил он тоном человека, который хочет подбодрить и себя и другого. — Саша спит?