Владимир Бутенко – Казачий алтарь (страница 29)
На этот раз тетя Акулина Сидорова открыла дверь. Вероятно, она только пришла, не успев снять сиреневой блузки, которую прежде надевала на праздники. Открытое, славянского склада лицо ее осветилось тревожной радостью:
– Фаечка, ты? Деточка моя милая… Входи, входи! Что на пороге стоишь?
– Вот вернулась, а квартиры… больше нет. – Фаина шагнула и, не сдержавшись, обняла соседку, заплакала. Та молчала, гладя девушку по голове. Наконец, Фаина прерывисто вздохнула и заглянула тете Акулине в глаза:
– Что с бабушкой? Хоть что-нибудь известно?
Хозяйка подтолкнула Фаину к стулу, а затем, медля, заправляя под косынку выбившуюся светлую прядь, проговорила:
– Крепись, лапочка, крепись, детонька… Тут такое творилось! Ужасть! Утешить тебя нечем… Царствие ей небесное!
Фаину поразила тишина, последовавшая за словами. Пустота, которая странно росла, точно в воронку втягивая окружающее. Горе обожгло душу. С небывалой болью, теряя самообладание, Фаина вскочила и зачем-то опустилась на пол. И, обхватив виски ладонями, заголосила отчаянно, навзрыд…
– Собрали всех на Ярмарочной площади и на грузовых машинах отвезли в лес, к аэродрому, – рассказывала тетя Акулина полчаса спустя, сидя рядом с несчастной на лавке, за столом. – Витька… Ну, Хорсекиных младший… Так он с мальчишками по грибы ходил и видел… Сапогами и прикладами били, проклятые, и стариков, и детишек малых. А женщин, кто моложе, на глазах у родни оттягивали за кусты и сильничали… Партиями перед ямами ставили и из автоматов… Чтоб вам, извергам, сгореть в геенне огненной! Чтоб вы сгинули все до одного, мучители наши! Господи, накажи иродов! – молитвенно повысила голос верующая. – Отведи, Царица небесная, от мук и погибели… А Роза Соломоновна перед тем ко мне зашла…
Фаина сразу узнала свою семейную ореховую шкатулку. Под крышкой лежал листок. И, точно бы слыша родной голос, Фаина прочитала: «Родненькие мои! Как же жалко оставлять вас! Уже ничем не поможешь. И только плачу… Любимые мои Региночка, Фаечка и Стасик! Меня не будет больше с вами. Но вы думайте так, как будто я есть. Яхве да спасет вас! Только вами я и дышала, только вами и жила. Простите за огорчения. Они высохли, как роса, а любовь остается до… Рука не слушается. Прощайте! Прощайте! Не идти на сбор мне неможно. Донесла Зинаида. Как бы я хотела…»
Слезы замутили взгляд Фаины. Она поспешно убрала неоконченное письмо в шкатулку и спрятала лицо ладонями.
– Фаюшка, уже темнеет. Скоро комендантский час, – из горестного забытья вырвал торопливый голос тети Акулины. – Хочешь – оставайся у меня. Только лучше бы поселиться тебе у кого-нибудь из знакомых. Зинка-подлюка на всё способна. Вон, слышишь?
В дворике кто-то пересмеивался.
– Дуська с хахалем, квартальным. А до полицая этого её немец на машине катал. Такой славненькой была, а теперь испаскудилась. И Свету мою подбивала: в компанию с немцами звала. Отправила дочку к бабушке, на Мамайку…
– Да. Нужно уходить. Шкатулку оставьте у себя. А я вернусь в хутор, – согласилась Фаина.
Вечерний рынок перед закрытием, как обычно, был малолюден. Мимо Фаины прошмыгнул беспризорник-подросток, косясь на ее сумку и скрипичный футляр. У выхода повстречалась ватага немцев. Один из них, ушастый парень, пиликал на губной гармошке. Он столкнулся взглядом с настороженными глазами девушки и улыбнулся:
– Komm zu uns, Kleinchen![9]
Решительно, плечом вперед обошла Фаина веселого солдата, сдерживаясь от негодования. Не охватило ее малодушие и на краю торгового ряда, где не оказалось уже хуторян. Опоздала…
Степан Тихонович обернулся скорей, чем предполагал. В краевом земуправлении шустрый, жуликоватый чиновник слушал его всего минуту, выкатив черные глазищи, и перебил жестким вопросом:
– Что надо и как заплатишь?
– Оплатой не обижу. Да и магарыч при мне, – предусмотрительно начал Степан Тихонович…
Христофор (он, очевидно, был из греков) сам сел за вожжи и привез хуторского старосту на какой-то склад, где хранилось всё, что пожелаешь: от мебели и автомобильных колес до волчьих шкур. В ящиках стояла водка. В ряд висела дорогая женская одежда. Расторопные дельцы, вероятно, не растерялись, когда шла эвакуация.
Кладовщик, напоминавший попа окладистой бородой и басом, но матерившийся через каждое слово, отвесил полпуда соли по пятьдесят рублей за кило; за манометр и ящичек гвоздей содрал тысячу. Тут же, выпив стакан дармового самогона, похвастал:
– При царе две лавки держал и теперя, раздери его мать, волю дали. При Христе были торговцы? Были! Мы ни от какой власти, кляп ей в зад, не зависимы! Нас не остановишь…
– Мне бы квитанцию для отчета, – попросил Степан Тихонович.
Христофор скоренько написал ее на бланке с печатью. Ударили по рукам и расстались.
С ветерком погнал Степан Тихонович лошадей к рынку. Не мешкая, встал рядом с отцом, успевшим продать и дыни, и сливочное масло, и помог быстро, хотя и за бесценок, сбыть арбузы. Узнав, что марки относились к рублям одна к десяти, удовлетворенно принимал их от немецких солдат. Деньги крепки ближним днем.
Домой дончаки покатили полегчавшую фурманку охотней. Не добром поминая Грачевку, обогнули её, добрались до полевого стана в сумерки, напоили лошадей и остановились в лесополосе. Лошадки с жадностью набросились на сворошенное к ногам сено. На разостланном тулупе сели ужинать. За оживленным разговором выпили бутылку самогона. Вымученный дорогой, старый казак и покурить не успел – только прикорнул набок, да и затрубил носом! Степан Тихонович покружил вокруг подводы, настороженно прислушиваясь. Тоже устроился на тулупе. Ружье, с взведенным курком, положил рядом…
За полночь стала донимать прохлада. Проснувшись, Степан Тихонович поворочался и встал, полой тулупа прикрыл спящего отца и нащупал в фурманке свою телогрейку. Затем выпряг лошадей, под уздцы отвел пастись на край поля, на бурьянок.
Ночь была по-сентябрьски ясна и тиха, лишь подергивали порой сверчки. Степан Тихонович долго рассматривал небо, следил, как срывались звездочки. Стожары нашел над самой головой. Значит, близилось утро… Невзначай до осязаемости представилась Анна; вспомнилось, как пахнет ее кожа, как в сладостном исступлении, глуша в себе нарастающий крик, покусывала его ладонь…
«Не жалею! Что было, то было, – благодарственно подумал Степан Тихонович. – За грехи отвечу перед богом, а перед людьми не стану! Ради них в старосты пошел, а хоть кто-то отозвался добрым словом, оценил это? Нет. Одни считают, что захотел власти, а другие – немцев испугался… Эх, глупые вы, глупые… Ничего мне не надо! Сколько смогу, столько и буду тащить свой крест. Если самого Христа распяли, то такого, как я… Там, на сходе, думал, что одну из рук под топор кладу, а вышло, что голову…»
Так мятежно стало на сердце, что Степан Тихонович поспешил к отцу. Стараясь не разбудить, сел в ногах, закурил папиросу, купленную у спекулянта.
Звонкий, серебряный звук сорвался с поднебесья. Чуть погодя, повторился дальше, к югу.
– Никак лебеди? – удивился вслух Степан Тихонович. – Рановато.
– Пужанула война – вот и тронулись, – вдруг отозвался отец и, кряхтя, тоже сел. – Городскую тянешь?
– Дать?
– Ни-ни! Я собе сверну… Ты, сынок, покури и легай. А я лошадок постерегу… До хутора вон ишо скольки путя ломать!
Часть вторая
В эту осеннюю ночь как никогда тревожно было на душе и у Полины Васильевны. Дальняя поездка в чужой город, да по немирной степи, волновала безвестностью и грозила любым лихом. Как проснулась она при вторых кочетах, так и промаялась до самой зорьки. Дважды становилась на колени молиться. Лампадка озаряла чело Богородицы и прильнувшего к ней младенца. Чуть выше проступал образ Георгия Победоносца со старинной иконки. Крестясь и творя поклоны, страстно взывала казачка к святым, просила их защиты и милости к родной семье…
…Господи, давно ли она держала на руках, вот как дева Мария, своего сыночка-первенца? И он точно так же всем тельцем прижимался к ней и темными глазенками водил по сторонам, с интересом разглядывая все, что окружало. Давно ли кормила его грудью и пеленала, и баюкала в зыбке под колыбельные песни, в любовном материнском самозабвении целуя его розовые пяточки?.. А как беспокоилась молодая мать, когда Яшеньку, ровно в годик, посадили верхом на коня! На радость всем, особенно деду Тихону, карапуз вцепился ручонками в гриву и улыбнулся. А его отец-казак был в те дни на фронте, на пригляде у смерти. Да неужто планида такая казацкая: отец в бою, а сын – стремена примеряет?!
Явственно помнился Полине Васильевне и черноволосый, как вороненок, Яшка-мальчуган. Рос он смышленый и крепенький. Слишком не бедокурил, но и не слыл тихоней. В учебе угадывалась отцовская жилка. Степан Тихонович, не скрывая гордости, частенько повторял: «Мне не довелось ученой ухи похлебать, а Яшку вытяну! Нищим стану, а его до института доведу!»
Три последних года семилетки проучился Яша в Пронской, квартируя у дальних родичей. Как ни тянулась душа за первенцем, а с младшими хлопот было не меньше; сидел уже на руках полугодовалый Егорка и мотался по куреню трехлеток Ленька.
Низались, точно бусины на нитке, один за другим дни. Только от каникул до каникул и видела она своего старшенького. И всякий раз зоркими материнскими глазами замечала, как меняется он, ходко идет в рост. И о чем ни спроси – растолкует обстоятельно и умело. Летом, в рабочую пору, делил с отцом и дедом степняцкую долю: был погонычем на косовице хлебов, помогал молотить, рыбалил, работал в саду и в огороде. При возможности раскрывал книжки и просиживал у керосинки до глубокой ночи…