реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Бутенко – Казачий алтарь (страница 2)

18

Серьезный сочинитель прибавлял фителя в керосиновой лампе, которой премировали его как лучшего ученика. Доставал письменные принадлежности. Казачки присаживались на край лавки. Степан с трудом разбирал каракули их мужей ли, сыновей и возвращал просительницам конверты. Тоном, перенятым у станичного учителя, строго говорил:

– Изложите, о чем мне писать.

Внимательно выслушивал бабью сбивчивую речь. А затем, сведя брови, обмакивал перо и начинал одинаково трогательно: «Разлюбезный и миленький ты наш (следовали имя-отчество)… От письмеца твоего долгожданного возрадовались сердца наши, аки прилетел в курень ангел небесный. Да если б ты только знал и понимал, как соскучились мы по тебе, кровиночка ты наша…»

И так – почти всю зиму. В рабочую пору гостьи случались реже, остерегаясь Тихона, прогнавшего было назойливую Матрену Торбину. А сам Степан никому не отказывал. По натуре был отзывчив, в матушку.

У брата Павлика, напротив, характерец оказался отцовского замеса. Поперек – слова не скажи. И сколько ни убеждай, сделает по-своему. Заденет кто-либо насмешкой – съязвит злей и остроумней. Тронет кто на улице пальцем – сдачи даст кулаком. Силой удался в шагановскую породу, на спор сгибал на колене кочергу. А вот в страсти к лошадям Пашка, пожалуй, превзошел всех в родне. Однако, как ни жалел их, как ни холил коня, а коль скоро коснулось дело его самолюбия – за малым не запорол на скачках общевойскового праздника, в октябре. К счастью, обернулся перед последним поворотом и сообразил, что он недосягаем.

Станичный атаман Кожухов, награждая кинжалом в тисненных серебром ножнах и наборной уздечкой, шевельнул усищами:

– Ты чей? Шаганова Тихона?

– Так точно. Сын старшего урядника Шаганова!

– Молодец. Лихо скачешь. Добрячий из тебя казак выйдет… А на девках? – понизил атаман голос и шутливо подмигнул. – Пробовал кататься?

Члены атаманского правления, стоявшие поблизости, хохотнули, заинтересованно уставились на паренька. Но не так-то просто было смутить этого сорвиголову. Пашка и бровью не повел, отчеканил с вызывающей смелостью:

– Господин атаман, дозвольте правду молвить!

– Говори, говори…

– На Спас вашу Тайку объездил.

– Что-о? Что ты сказал? – распялил рот возмущенный отец, вскидывая руку с насекой. – Да я тебя… Ах, ты мерзавец!

– Виноват. Прошу прощения, – потупился Пашка.

– Пош-шел вон! Лжец ты этакий! – топнул атаман, с трудом сдерживая себя.

Тихон Маркяныч, наблюдавший издали, не понял, почему рассердился станичный голова. На вопрос отца Павлик лишь пожал плечами. Зато на следующий день о том, как «шаганенок» срезал атамана, знали в Ключевской от мала до велика.

Наказание последовало незамедлительно. На ближайшем станичном сходе, наряду с прочими делами, совет стариков разобрал и жалобу атамановой жены, подкрепленную заключением акушера. Приговор Павлу Шаганову, оклеветавшему непорочную девицу, оказался крут. Тут же, принародно, он был порот. По жребию приводить в исполнение приговор выпало дюжему Константину Дагаеву, но даже ему не удалось двадцатью плетями выжать из строптивца стона. Более того, надев шаровары, Пашка поклонился сходу и запалисто сказал:

– Благодарю за науку. А правду… все одно буду гутарить!

Тут уж не выдержал отец, дал ему подзатыльника и скорей повел с атамановых глаз долой.

У колодцев сходились болтоязыкие станичницы, качали головами:

– Ишо молоко на губах не обсохло, а дерзкий какой!

– Ни за что ни про что девушку опозорил. Таиска-то и на игрища почти не ходит.

– Э, Нюра, за ними рази уследишь? Бают, справка поддельная, за магарыч взятая…

– И в кого он только уродился?

– Да в кого? В деда своего, Настасьина папашу. Тот тоже был непутевый. Лошадей воровал. В конокрадскую родню весь!

– И дает же бог красоту таким вертопрахам…

И верно, не только девки, но и замужние молодки откровенно заглядывались на Пашку. Ростом он был пониже отца и брата, в плечах – шире. Лицом напоминал мать. Такой же, как у нее, мягкий овал, смугловатая матовость кожи, привздернутый нос, глаза – темно-голубые, заманные. А волнистые черные волосы до того были густы, что всякий раз после стрижки сына Тихон Маркяныч точил ножницы.

Незадолго до Первой мировой Шагановы перестроили свой курень, обшили его досками. О прибавлении в семье хозяин заботился заблаговременно. И когда Степану, работавшему поденно в экономии Межерицкого, нагорело жениться – не стал возражать. Засватали Полинку, дочку помещицкого садовода, и на мясоед по-хорошему отгуляли свадебные столы.

Полина, девка миловидная и строгая, взращенная в поле, а не в холе, вошла в новую семью желанницей, приняла основные хлопоты по дому. Свекровь, маявшаяся желудочной хворью, охотно уступила ей права первой хозяйки. А Тихон Маркяныч все приглядывался да оценивал. И когда убедился, что сноха ни минуты не сидит без дела и все, за что ни берется, так и спорится в руках, по-отцовски потянулся к ней сердцем.

Подворье Шагановых полого клонилось к берегу Несветая. С тылу, от проулка, заслонял его старый, выбеленный солнцем и ветром плетень, спереди – каменный забор Дагаевых. На улицу смотрела дощатая изгородь, покрашенная такой же синей краской, как и доски куреня. Красная черепичная крыша, желтые ставни и фронтон придавали казачьему жилищу вид веселый и ладный. И, казалось, быть в нем миру да счастью…

Но беда не за горами, а за плечами. Много раз сходили Пашке его проказы, а под святки… В соседнем хуторе Аксайском подстерегли ревнивые соперники-молодцы, припомнили, как отбивал у них присух.

Под утро жалмерка Катерина, не боясь пересудов, привезла Пашку домой на санях; полуживого, окровавленного передала на руки отцу и брату.

Фельдшер, протрезвев после ночных возлияний, приплелся к Шагановым лишь после полудня. Оглядел хрипящего в беспамятстве парня, перебинтовал ему голову и посоветовал прикладывать лед. Уходя, принял трехрублевку, признался, что надежды мало. Пора, пожалуй, соборовать…

Тянули дотемна, пока у искалеченного не стало пресекаться дыхание. Степан побежал за отцом Дмитрием к окончанию вечери. Священник помазал юного мирянина елеем, прочел молитвы, готовя грешную душу к переселению в мир иной. Ошалевшим от горя родственникам наказал смириться – такова воля господня.

Заливал горницу дрожащий свет керосинки. Наискось перечеркнула пол тень Тихона Маркяныча, стоящего посреди комнаты, не спускающего с мертвенного лица Пашки одичалых глаз. Анастасия, приткнувшись в изножии, то гладила ноги сына, то откачивалась назад и, как безумная, мотала распатлаченной головой. Полина торопливо прикладывала к вискам деверя сосульки, сбитые с застрехи. Они таяли, пропитывали влагой подложенные тряпки, светлыми бисеринками осыпали обращенную к родным Пашкину щеку. В мерклом освещении чудилось, что плачет он…

Не говоря ни слова, Степан заложил гнедую в сани, распахнул воротца, выходившие в проулок. И полчаса спустя в курень, помеченный лихом, вошла немолодая горбунья, закутанная шалью. Перекрестилась. Поздоровалась звонким голосом. Негаданное появление знахарки вызвало у родных страдальца странный трепет и прилив последней надежды. Даже у повидавшего виды Тихона Маркяныча мурашки пробежали по спине.

Степан помог тетке Варваре Мигушихе раздеться. Она приблизилась к кровати мягкими шажками, отстранила Полину и положила свои костлявые ладони на голову Пашки, забормотала:

– Черный ворон крылом махнул. Жаба прискакала. Стрелу огненную пустила. Ударила та стрела в добра молодца. Свят, свят, свят! Ударила, да сломалася. Ангел божий летел, отвел ее. Боже правый, боже светлый, к тебе взываю, спаси и помилуй!

Ворожея оглянулась и повелительно молвила:

– Ждите на дворе. Я покличу.

Вернувшись в курень, хозяева увидели, что лицо у Пашки заметно порозовело, грудь вздымалась размеренней и сильней. А горбунья устало сидела на табурете, свесив руки.

– Ну, тетенька? – срывисто спросил Тихон Маркяныч.

Она только покачала головой, вздохнула:

– Бедная деточка. Как же били его!.. Слава богу, кости целы. До зорьки оставьте, не подходите к нему. А коли очнется и попросит пить, дайте настоя наговоренного.

Тетка Варвара повернулась к столу, развязала свой узелок и выставила кувшинец, повязанный белой косынкой. Медленно обратила к Степану длинное, узкое лицо, с косыми уголинами глаз:

– Помоги, милок, куфайку надеть. Ослабела доразу.

…Ночью Пашка пришел в себя.

Вымогался он долго, с большим трудом заново учился говорить. Мигушиха приходила через день, приносила травные снадобья. От приглашения к столу не отказывалась, ела охотно и помногу. Вела беседы о боге, о его милосердии. Выучила своего подопечного особой молитве. И как-то на масленицу, когда Пашка уже начал выходить во двор, он признался матери:

– Как окрепну, пойду к отцу Дмитрию. Хочу в монахи поступить. Дюже мне священное житие нравится…

– Сходи, сынок, сходи, – поддержала та, дивясь перемене в характере Пашки. Был забияка, а теперь – смиренник.

Ярая разгулялась весна. Выгнулись, сбросив снег, вербы. Раздробилась по лужицам щедрая поднебесная голубень. И хворь-тоска семнадцатилетнего Пашки канула вдогон метельным дням. Мало-помалу стал подсоблять по хозяйству, крепнуть. Закалился ветром, загорел, прижилась на губах улыбка, и – позабыл о намерении служить Господу.