Владимир Богораз – Союз молодых (страница 3)
Однажды в такую голодную пору Щербатая Дука сделалась Дукой Ружейной. Ибо она сняла со стенки родовую пищаль, подвязала широкие лыжи и ушла на Павдинские горы в березовый лес, а через три дня вернулась и принесла за плечом сохачиную губу, похожую на старую калошу, и пару увесистых почек, облепленных жиром. Сорок пудов вытянул сохатый, когда его вывезли с гор на лучшей упряжке собак, подобранной в целой заимке. Весельчане кормились до самой весенней добычи и даже отцу Тимофею в Середний Городок послали язык и полбока. После того Щербатую Дуку прозвали Дукой Ружейной.
Дука плыла по широкой реке в тополевой лодке, сшитой тальничными (ивовыми) корнями и сбитой березовыми гвоздями без единого атома железа. С ней были две маленькие сестренки, Чичирка и Липка. Они спускались вниз по воде, сплавляя за лодкою невод. Он растянулся на 100 саженей и шел столбом поперек реки, слегка загибаясь по течению; поплавки из березовой коры чуть трепетали и играли, там, где проворные омули «ячеились в полотнище», застревали своими вертлявыми головками в нитяных петлях сетей.
Дука сидела на носу и слабо шевелила длинными веслами, словно бесперыми крыльями, выравнивая лодку. Это была летняя речная идиллия, забава и промысел вместе. Речная ширина на юге и на севере застыла, как жидкое зеркало. Огромное красное солнце чертило в небесах бесконечную спираль, спускаясь к западу и снова восходя к востоку.
Неожиданно Дука привстала на скамье и приставила руку к глазам.
– Сверху идут, – сказала она, указывая на черную точку, мелькнувшую вдали.
– Русь едет, – прибавила она, присматриваясь внимательнее.
Черная точка выросла и превратилась сперва в лодочку, потом в лодку, потом в паузок, широкий и грузный, похожий на лохань. Над паузком сверху повисло полотно безжизненного паруса, почти не помогавшего течению.
На паузке ехала «Русь», «Мудреная Русь», как называют ее на роке Колыме. То были пришельцы с далекого запада, из «города Российска», туманного и странного, как будто загробное царство. Их присылали десятками, потом увозили обратно и на место их присылали других. Были они молодые, но все в бородах.
«Мохнатые, как будто старики», – говорили о них колымские девки с лукавой усмешкой…
Они привозили с собой всякие редкие штуки, сахар в головах и чай в цибиках, а книг столько, что хватило бы на десяток церквей, и шамана в трубе, который и божится, и плачет, и поет[3], умели налеплять на бумагу человеческую тень[4]. Звали их «государственные люди». Из самого царского места они получали «государственные письма» на орленных листах[5]. Этими письмами были обклеены стены домов во всем Середнем Городке, и каждое было такое, что целую зиму читай, до конца не прочитаешь.
Колымские девки влюбленными глазами глядели на этих чужих молодцов. Но они только крутили головами, как медведи, и грудились вместе и спорили о чем-то, словно бранились, – вот-вот подерутся, – но никогда не дрались…
– Девки, собирайте, – поспешно сказала Дука, принимаясь за весла.
Повинуясь приказу, Чичирка и Липка встали в носу и принялись выбирать в лодку тугие веревки тетив, поминутно вынимая из ячей вертлявую полосу живого серебра.
Тук, тук, тук! – прыгали омули в лодке. Паузок пристал к «домашнему берегу» заимки одновременно с лодкой Щербатых. С разных тоней, островных и заречных, тоже тянулись лодки, направляясь к поселку. «Русь» ехала из города и, наверное, везла и новости, и всякие припасы.
Приезжие укрепили на кольях свое неуклюжее судно и вышли на берег. Первым ступил на песок юноша высокого роста, в куртке, в рубахе из замши, но вовсе без шапки, с волнистою русой гривой.
– С приездом, – сказал Митрофан Кузаков, – «Куропашка» – лохматый и белый, как старая береза, поросшая мохом.
На берегу уже толпилось все наличное население – старухи, старики, ребятишки. И в задних рядах раздалось, сперва несмело, потом громче, настойчивее: «Табаку, табаку!..»
Полярному жителю курево, кажется, важнее, чем пища, особенно летом. По местной поговорке: «трубка не знает стыда». В случае нужды можно попросить на затяжку у самого исправника… Митрофан Куропашка быстро закивал головой:
– Все искурили, кисеты искрошили, скобленое дерево палили, до горечи дожглись!..
Он говорил торопливо и резко, как будто с наскоку, и у него выходило совсем как у белой куропатки: «Ка-беу, кабеу!..»
– Дай лемешину… силимчик… прошки понюхать… – просили то справа, то слева, уже не стесняясь.
Высокий без шапки достал из-за пазухи косматую папушу табаку и щедрой рукой стал раздавать подходящим широкие и бурые листы.
– Пожалуйте, гости дорогие! – сказала жена Митрофана, Маланья, кланяясь в пояс. – Чем бог послал… Милости просим…
Ненарушимый обычай требует устроить для приезжего, для гостя, торжественный пир, отдать ему последний кусок, даже в голодное время.
– Для гостя украсти не грэх, – говорят поречане реки Колымы, не хуже арабов.
Высокий без шапки неспешными шагами стал подниматься на гору к жилью. Дука смотрела ему вслед внимательно и любопытно. Он был выше головой не только поречан, но даже и собственных товарищей, шагавших сзади растянутой кучкой, выше, пожалуй, всего населения на реке Колыме и в целом округе, величиною в три германские империи, сложенные вместе. Каблуки его русских сапог, подбитые железом, оставляли на глине следы, как круглые копыта, но длинные ноги его шагали осторожно и упруго, как будто на пружинах.
«Ровно сохатый в лесу», – подумала Дука. Ибо сохатый тоже отличается проворством и умеет протиснуться даже сквозь двойную березу, растущую парой стволов из общего корня.
Губы у него были крепко сжатые, словно каменные, и русая бородка завивалась на щеках, как шерстка у оленьего теленка-кудряша.
Он показался простодушной поречанке существом какой-то нездешней породы, «осилком» из старой былины.
«За руку схватит, рука прочь, за ногу схватит, нога прочь», – прозвенели беззвучно в ее певучей памяти «проголосные» тягучие слова.
И, будто привлекаемый взглядами Дуки, «осилок» повернул голову и посмотрел на нее сурово и спокойно из-под сдвинутых бровей.
После угощения русские пришельцы в том же порядке вышли из приветливого дома Митрофана Куропашки и направились к берегу Высокий без шапки на этот раз шел сзади, но, вместо того чтобы спуститься на берег, он свернул направо вдоль по угорью, у самого края домашней площадки поселка. «Викентий, иди!» – окликнул его один из товарищей, низенький, крепкий и круглый, с бронзовой кожей и медной густой бородой, словно весь он был отлит из яркого металла.
Викентий не ответил. Приезжие перешли на паузок и стали отвязывать канаты и готовить отвальные шесты.
– Авилов, ого! – еще раз окликнул другой из артели, смуглый, бородатый, с мощной осанкой, похожий на картинку из Ветхого Завета. – Идите, уезжаем!..
– Счастливой дороги, – ответил Викентий Авилов, и голос его поплыл, как колокол, над сонной рекой.
Речная артель отвалила. Паузок со скрипом и скрежетом снялся с причала и выплыл на вольную воду.
День и другой прожил Викентий Авилов на заимке Веселой, изумляя простодушных поречан своею огромной фигурой и невиданной силой. В первый же вечер, когда воротились с заречных песков лодки, груженные рыбой, он спустился к берегу вместе о другими, подошел к самой большой лодке, взялся, потянул… Раздался треск тополевого дерева.
– Кор, кор (берегись)! – закричали в испуге рыбаки по-якутски.
Они опасались, что в этих могучих руках утлая лодка расколется надвое, как скорлупа яйца.
Авилов посмотрел на кричавших, потом не торопясь, как делал все, подобрал с земли пару деревянных обрубков, коротких и круглых, и положил их под лодку Перекатывая эти катки все выше и выше, он один вытащил лодку на берег вместе с грузом. Рыбаки шли сзади, опустив руки от изумления.
На следующее утро Авилов отправился в лес и к вечеру стал выносить из непроходимой чащи очищенные бревна, правда не толстые, но все-таки такие, что впору увезти на лошади, и то зимою, ибо колымские леса не знают колес и летней перевозки. Через пять дней такого лошадиного труда с краю заимки Веселой выросли бревенчатые стены в рост человека. Работал Авилов по-прежнему не торопясь, но очень аккуратно, забивал мхом пазы и замазывал их глиной снаружи и внутри. А крышу накладывать не стал, только затянул потолок над избушкой синим холстом, который достался ему от товарищей с паузка. Ибо они выгрузили для него в ближайшем поселке и сахар, и холст, и табак, и всякие другие товары.
В странной избушке, покрытой холстом, завелись большие богатства, конечно, на колымскую мерку. Авилов раздавал не считая. Избушка, покрытая холстом, стала как будто бакалейной лавкой для соседских детей. А сам он не брал у других ничего, даже обеда. Он завел себе сеть и просто толкал ее с берега в воду на длинном шесте. Того, что попадалось, хватало на еду. Рыбу он пек на угольях. Вся жизнь его приблизилась к природе и стала первобытнее и проще, чем даже у Яшки Худого, самого бедного жителя на заимке Веселой. Только в одном отношении он уклонялся от голоса природы, замыкаясь в неприступном одиночестве и суровом молчании.