Владимир Березин – Уранотипия (страница 18)
Потом случилась известная неприятность с этим полком и еще с другими. Ударили пушки под Белой Церковью, и кровь полетела каплями на декабрьский снег как новогоднее конфетти.
По пути бунтовщики занимались тем, чем обычно занимаются бунтовщики. Запылали пожары. Разоренный трактирщик Йось Бродский говорил, что солдаты украли у него три сотни ведер водки, а опрошенные селянки перечисляли исчезнувшие кожухи и платки. Восставшие подпалили несколько шинков и пожгли дома жидам. Среди этих домов был и дом Соломона. Сам он исчез, и след его остыл.
Львов снова попал туда в январе, заполняя опросные листы. Он часто вспоминал о Соломоне — был ли он мошенником или дело его было верным? Не было на это ответа.
Пожарища остыли, но хранили кислый запах несчастья.
Дом Соломона превратился в груду угля, точно соответствовавшую его контурам. Снег в эти дни не шел, и угли, казалось, хранили тепло пожара. Из праха и пепла высовывались медные бока какой-то алхимической посуды, не растащенной еще соседями.
Львов пошевелил ногой большую головешку, и что-то блеснуло.
Странный сгусток тускло светился среди черноты угля, будто бок самовара. Львов всмотрелся — это было золото Соломона.
Петр Петрович двинул сапогом, и проклятое вещество исчезло с глаз, сохраняя загадку. Прочь, прочь адская материя бунта, чем бы ты ни была.
И желтая блестка послушно растворилась в подольской земле, как не было ее.
Осенью 1833 года близ Невского проспекта штабс-капитан Львов столкнулся с человеком, показавшимся ему знакомым. Человек этот был нервен и быстр и при столкновении тут же схватился за трость. Прошла чуть не минута, но они узнали друг друга — одновременно.
Это был молодой новороссийский чиновник, которого Львов помнил по Кишиневу.
Оба смотрели друг на друга будто на привидение. Они и были призраками той, прошлой жизни, которая уже не вернется никогда.
Чиновник постарел и как-то облез, бакенбарды были не так задорны, в общем, пришли иные времена.
Петр Петрович напомнил ему жаркую весну на юге и осекся, потому что не хотел поминать без нужды несчастного Павла Ивановича.
Но чиновник сам перевел разговор на него. Со внезапной злостью он сказал, что Павел Иванович — фигура скорби, но не может простить ему того, что он обманул молдавского господаря и представил Этерию императору Александру отраслью карбонаризма.
Львов подивился этой вспышке раздражения, но сообразил, что чиновник мстит не памяти Павла Ивановича, а собственной молодости, жарким спорам за нечистой скатертью с пятнами вина. Нас мало, да и тех уж нет. Истлел в своей венской могиле Ипсилантий, умерший после австрийского плена, а жена его сошла с ума. Где покоится прах Павла Ивановича — вовсе неизвестно. Нет и многих других, кто спорил за столом, накрытым нечистой скатертью в тот давний год. Нас мало, да и тех уж нет.
На вопросы столичного жителя о своей службе Львов отвечал, что всякий государев слуга живет на войне, а в остальное время к ней готовится.
Чиновник отчего-то развеселился и сказал, что ныне издает журнал и пишет по истории — о возмущении яицких казаков. Тема была не из главных, и Львов неосторожно произнес:
— Вам бы оборотиться к временам Смуты.
Его собеседник нахмурился, и Петр Петрович понял, что сказал глупость. Кажется, его собеседник что-то написал о Смуте, еще о чем-то, что миновало Петра Петровича даже слухами, пока он был в персидской, а потом турецкой кампании.
Они сухо попрощались, и Львов ступил в проулок к Генеральному штабу.
Там сквозь арку виднелся столп, с которого махал рукой ангел, давая прощение живым и мертвым.
XI
(старик-деревяшка)
Идет из леса медведь и плачет: «Я скирлы, скирлы, скирлы, я на липовой ноге, на березовой клюке!»
Полковник Кторов лежал на жесткой кушетке. Он будто плавал в абсолютной тьме на втором этаже своего столичного дома, как дрейфует в ночном штиле судно. Дом Кторов купил недавно, задорого, глупо и неуместно. Он оказался неуютным, полным сквозняков и хлопающих дверей.
Нужно бросить все, просить отставки и ехать в имение. В Рязань, упасть туда, как в реку в детстве, нырнуть с мостков, что строго запрещалось барчуку. В Рязани сам воздух был счастьем, не повторившимся нигде: ни в парижских оранжереях, ни в знойных садах Востока. Там же случилась непозволительная любовь, которой он не мог забыть. Но рязанское имение расстроено, и дом там куда хуже здешнего. Бурмистр писал, что урожай плох уже второй год, а в барском доме течет крыша. Да не важно, что писал бурмистр.
Сейчас можно просто лежать и ждать тусклого петербургского рассвета.
Он проснулся от того, что чесалась нога. Ноги у него не было уже тридцать лет, а вот, поди ж ты, она болела.
Тридцать лет подряд полковнику раз за разом снилось, как он лежит на мокрой от крови траве. Небо над ним чистое-чистое, и ему, тогда еще прапорщику, кажется, что он видит, как там низко-низко пролетают ядра. В тот момент ему привиделась не мать, и не Господь заглянул в глаза, а та девушка, с которой он сошелся в папенькином имении.
Ему дела не было до неба, и важно было только ее лицо с бледными впалыми щеками. Оно проступало сквозь огонь и дым, делалось этим огнем и дымом, и отчего-то казалось, что сидящий там, за белыми пороховыми облаками, начальник всех начальников, позаботится о нем.
Женщина была главнее всех воинских и гражданских начальников и могла приказывать им всем. Так и случилось. Прапорщик Кторов лежал с раздробленной ступней не так долго, потому что на него обратил внимание сам Император. Пухлый карлик ехал в окружении свиты среди трупов, и ему понравился мертвый русский артиллерист, валявшийся у заклепанных пушек. Неизвестно, впрочем, что ему понравилось больше: внешность мертвеца или сноровка при жизни, с которой они распорядились своими орудиями, чтобы их не обернули против них враги. Но тут Кторов застонал, и скоро бесчувственное тело подняли и положили на носилки. Так началась его жизнь в недолгом плену.
Французский врач отрезал ему ногу по колено: обычная практика, могло быть и хуже. Некоторым лили в сквозные раны кипящее масло, считая, что это способствует заживлению. Его привезли в Москву, и он еще два месяца лежал в госпитале с другими офицерами. Окно постоянно светило розовым светом, а воздух наполнен дымом. Москва горела так долго, что люди привыкли к красному ночному освещению.
Некоторые, впрочем, сходили с ума. Как-то, перед самым уходом французов, к ним в палату вбежал солдат-итальянец с ружьем наперевес. Он сходу заколол штыком русского гусара, что лежал рядом с Кторовым. Итальянец с недоумением оглядел мертвого, а потом выпрямился. Обведя мутным взглядом палату, он остановился на Кторове. Глаза его оказались пусты, вернее, пустым было лицо, будто лист, уготовленный для детского рисунка. Так Кторов рисовал солдатиков в детстве: прямоугольник, а затем — круглая голова без глаз и рта. Не человек, а заготовка — сделай из него что угодно, хоть плачущего человечка, хоть веселого. Что монаха, что душегуба.
Лицо сумасшедшего итальянца навсегда осталось таким же пустым, потому что сзади на него прыгнул раненый черкес. Отсутствие левой руки не помешало черкесу ударить безумца ножом и быстро, как барану, перерезать ему горло. Кровь булькала, и цвет ее сливался со светом пожара за окном.
Французы уходили прочь и про раненых забыли. За первыми казачьими разъездами в город вернулись городские жители. Вернулись и врачи. Кторов лечился, а потом, уже привыкнув к деревянной ноге, въехал в Париж штабным офицером.
Он служил в армии до сих пор, выпросив разрешение от нового Государя. Новому Государю не нравились офицеры, которые не могли участвовать в парадах, но Кторов задействовал все свои связи. Уже тогда он понял, что новый Государь мало что понимает в военном деле. Военную академию забросили, и искусству убивать людей в поле никто не учил. Но парады выходили прекрасными и производили сильное впечатление на послов.
В Генеральном штабе сперва содержали мятежников, но вскоре он стал работать по-прежнему, производя циркуляры в немыслимых количествах.
Кторов выпросил себе годовой отпуск и отправился в Палестину. Туда он уехал уже полковником, но путешествовал по каменистым дорогам в штатском, как обычный паломник. Перед этим Кторов выучил арабский язык под надзором двух профессоров, которым платил сумасшедшие деньги. С одним из них он подружился и часто ходил к нему в музей при Академии, где по полкам расселись чучела птиц, а в огромных банках спали мертвые уроды. Китайские куклы смотрели на Кторова с прищуром, арабские не имели глаз, а куклы дикарей вовсе не имели переда и зада. Профессора звали Витольд Витковский, но сам он тайно писал романы под именем барона Синеуса. Столичные остряки ожидали появления Трувора, а какой-нибудь математик станет писать за Рюрика, но в журналах такие шутки не пропускались. Кторов читал эти романы, в них обнаружилась скука, а вот разговоры с Витковским выходили куда интереснее. Оба они жили одиноко, но Витковский этим совершенно не тяготился. Кажется, он так и не познал женщину. Впрочем, чорт разберет этих поляков.
Иногда Витковский смотрел на него с прищуром, и Кторову казалось, что он вот-вот скажет, что они давно виделись — где-то на Востоке и сидели в кофейной под ковром, украшенным старыми саблями и пистолетами с серебряной насечкой.