Владимир Березин – Рассказы (LiveJournal, Binoniq) (страница 17)
Впереди был Петрозаводск.
Петрозаводск оказался городом новым. Центр его зарос послевоенным ампиром, здание вокзала венчал социалистический шпиль со звездой и листьями. Вокзал этот был совершенно развалившийся, пустой, на ремонте.
Я поселился рядом с ним, и в первый же вечер оказался втянут в странный спор. К старику-хозяину пришёл его сверстник, и они стали спорить, кому хуже жилось во время войны. Хозяин сидел в немецком лагере, а гость - в финском. По всему выходило, что у финнов было сидеть хуже.
Днями я бесцельно бродил по городу и нашёл, между прочим, на улице Антикайненна загадочный магазин "Спецпринадлежности". Было воскресенье и купить спецпринадлежность не удалось.
Надписи в этом городе надписи делались на двух языках - русском и карельском. Оттого продукты в моём доме были обозначены как Ruokatavaraa. Можно было, правда, предположить, что это финский - в силу преклонения перед соседней державой.
Ещё на улицах города Петрозаводска часто встречаются синие (с белыми буквами) аккуратные щиты. На них написано: "Здесь переходят дорогу невоспитанные люди". Дорожки к этим щитам прилежно заасфальтированы и обрываются на проезжей части.
Пошёл я и на базар, где ташкентцы с плоскими лицами продавали арбузы. Они резали их на части - в зависимости от состоятельности покупателя. Арбуз в те времена дорог, и особенно дорог на Севере.
Тогда я вспомнил губастого аквариумиста, его магическое заклинание "по пятифану...", купил кусок за пять рублей, тут же сел на камушек и стал есть. Сразу же ко мне слетелись голуби и стали склёвывать за мной арбузные семечки.
Я обдумывал большие буквы, предметы с больших букв, жизнь с большой буквы, которую нужно прожить так, чтобы...
Уж давно я сплёвывал голубям семечки, разглядывая восточный народ на северном рынке, а потом помыл липкие арбузные руки в действующей модели водопада Кивач в одну одиннадцатую натуральной величины.
Русский Север - опасная штука. Чтобы не желая сказать о нём, всё скажешь какую-нибудь глупость - такова оборотная сторона русской духовности. Как скажешь про лапти и картошку, так тебе кто-то начнёт, кривляясь, спрашивать, как, дескать, вы относитесь к репе. И тут уже обязательно нужно сказать, что ты серьёзно относишься и к песне "Интернационал", и к войне и к 1937 году. Никуда от этого не денешься.
При этом стоит остаться в этих местах чуть подольше.
Однажды ландмайстер Тевтонского ордена в Ливонии Йохан Вильгельм фон Фюрстенберг держал оборону в городе Феллин. Оборонялся он от русских войск умело, да всё ж наёмники его предали. Попал Йохан в плен. Фюрстенберга свезли в город Любим.
Ландмайстер содержался вольно, но сменялись зимы и лета, и он понемногу забывал, что когда-то написал целую книгу духовных стихов "Ein sch?n geistlick ledt dorch Wylhelm Forstenberch in Lyfflandt". Мне кажется, что потом он забыл языки и приучился ходить в русскую баню, точно так же, как тот мой родственник в Череповце, с которого я начал своё повествование. Мой предок забыл пять языков, забыл университетский курс и врангелевские погоны и понемногу врос в свою новую жизнь, исчезая, растворяясь в Русском Севере.
Тёзка пленника, грозный царь Иван, по слухам, предложил ему стать герцогом, а Йохан Вильгельм отказался.
Точно так же, как и мой родственник, исчезал понемногу Фюрстенберг в пространстве Любима, оплывал как исчезающие городские валы, врастал в землю, как врастают в неё брошенные избы. Наверное, он приучился сидеть на крыльце и смотреть на городские валы почти безучастно, круглыми и как будто ничем не занятыми глазами... Всякий чужак, попавший на Русский Север и догадавшийся, что вернуться обратно у него не выйдет, быстро учится такому взгляду.
Ему это даже нравится. Ему нравится, что у северорусского народа глаза такие пустые и выпуклые. Это вселяет в чужака, пусть даже и невольного жителя этих краёв, чувство законной гордости. Можно себе представить, какое. Это в прошлой его жизни, где ладскнехты и ландсграфы всё продавалось и покупалось были глубоко спрятанные, притаившиеся, хищные и перепуганные глаза... А тут - совсем другие глаза! Постоянно навыкате, но никакого напряжения в них - лишь северное небо. Полное отсутствие всякого смысла - но зато какая мудрость вековых елей и чистота лесных озёр! Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной. В дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий - эти глаза не сморгнут. Им всё божья роса, им всё Сиверко да Онего...
И духовность - да-да, та самая духовность, что я говорил. А тогда, не зная про духовность ровным счётом ничего, Орден писал прошения о его обмене и выкупе, но никакого Йохана Вильгельма фон Фюрстенберга уже не было. Он понемногу превратился в траву, деревья и землю города Любима. И всё это, конечно, требовало описания.
Но напоследок, вздохнув перед трудной работой, стал размышлять, вернувшись в мыслях к тому, с чего начал: как я был бы счастлив, будучи соглядатаем, будучи тем самым из западных писателей, которые, вернувшись из дальних российских краёв, вновь собирали вокруг себя толпу своих французских пейзанов.
Вот они сидят кружком в тени виноградника и качают своими кудрявыми пейзанскими головами:
- Вот-ка, братка... Так-то оно-от... Как ты жив ишшо... Эвона них-то нарот како-о-ой…
Но нет мне того счастья.
Хмурится жизнь вокруг меня, и нет утешений.
История про "центонную прозу"
Я был гном, а она, понятное дело, эльф - из того народца, что принял длинные звонкие имена и забыл, что бывает иная жизнь, кроме описанной в их священном Писании. Да что там - просто они верили в то, что эта описанная жизнь не сочинена, а была на самом деле - со всеми именами и названиями.
На следующую ночь всё повторилось, но сила была уже на стороне гномов. Война была зла, повторяема, механична, но высшая власть и успех были у меня. Балин тупым клином входил в плодородную землю, прорезал Шир и Эриадор, выдвигался передовым отрядом в Рохан.
Я завоевывал эту землю неспешно, но не отступая ни на шаг, пристально наблюдая за всеми движениями противника.
Пришло то время, когда отступает отчаяние и тебе всё уже нипочем.
Да что там! Не наш хрип и тяжёлое дыхание, а лязг боевых колесниц стоял во всём подлунном и полнолунном мире.
В пропасть, подземный карст, в заброшенные тоннели и шахтные выработки валилось всё зло мира, а тут восстанавливалось царство справедливости.
Руническая вязь, написанная на стенке рядом была кривой, но выведенной старательно. Значки, наверное, была прекрасны, но двоились в глазах, залитых потом.
И вот наступил эквилибрум - поверженный Рохан дышал рядом. Я видел себя со стороны: лысого смешного гнома, что ворвался во дворец, нахулиганил и упал среди шелков и подушек.
И, как и положено, я толкнул в бок сопящего рядом Рохана.
Но сон его был крепок, не то, что мой.
...Вдруг Владимир Павлович побелел лицом. Что-то было не так, он чувствовал что-то, что не чувствовал я. Математику тоже стало резко не по себе, и он, как мешок, свалился на вибрирующий пол кабины. Я бросился к Владимиру Павловичу:
- Что это, что? - тряс я его за плечо.
Он повернул ко мне лицо с почти закатившимися глазами и выдохнул:
- Это генератор Гельмгольца… Не знаю, откуда он взялся, и где он, но это генератор. Смотри, сынок, мы сейчас можем начать отсюда прыгать, держи нас… - последнее он проговорил уже валясь на пол. Математик меж тем уже полз к дверце, несмотря на то, что из ушей у него текла кровь.
Я выдрал из его штанов ремень и аккуратно привязал Математика к стойке с аппаратурой. Потом тоже самое я проделал с Владимиром Павловичем и встал на его место машиниста.
Что-то мне слышалось, какое-то странное бубнение, может посвистывание, и больше ничего. Я не чувствовал ровно никакого дискомфорта. И, видимо, это была плата за мои ночные кошмары и за то, что я двадцать лет просыпался в поту.
Наш поезд шёл мимо совершенно обычной местности. Про генератор Гельмгольца меня, конечно, развели. А ведь я знал, что такое генератор Гельмгольца - любой сосуд с узким горлышком был таким генератором. Или даже наши головы вполне себе тоже, особенно с раскрытыми ртами, были генераторами Гельмгольца. Название было красивое, но ничего страшного в нём не было.
И в том звуке, что я слышал, тоже не было ничего страшного. Так примерно бубнили свинари, когда шли мимо своих подопечных. Один жаловался на то, что у него болят ноги, второй ругал начальство, третий напевал под нос… Вот что такое было это бубнение. Но на Математика с Владимиром Павловичем оно произвело удивительное действие.
Даже привязанные они скреблись по железному полу ногами, загребали руками, будто плыли в воздухе. При этом оба пели какую-то удивительную песню. Наверное, такие песни пели предки покойного Мирзо, когда ехали на своих маленьких осликах по горам и разговаривали с мирозданием посредством пения. Что вижу, о том и пою, как сказал однажды начальник станции "Сокол", когда ему намекнули, что свиных консервов мы произвели больше, чем он раздал зарплаты.
...Владимир Павлович заглянул мне в глаза:
- Ты вот по молодости это не очень хорошо помнишь, а я тебе расскажу. Сразу после Катаклизма множество людей из тех, кто спасся, пребывало в эйфории. Для них это было освобождение. Ведь раньше они мучились, переживали, суетились. В их жизни было начальство, семьи, где часто счастья никакого не было, и главное, соображения о том, что все они - неудачники. Они недостаточно зарабатывают, у них не сделан ремонт, не достроена дача… И тут - бац! Всё исчезло. Конечно, жизнь теперь была не сахар, и болеть стали больше, но те, кто по-настоящему болел, быстро вымерли.