Владимир Березин – Рассказы (LiveJournal, Binoniq) (страница 14)
В ближайшем доме я увидел двух людей - совершенно пьяного человека и человека, пьяного не совсем.
- Посиди, попей чайку, - предложили мне они. - Твои вперёд не уйдут.
Успел я подумать, что не помню, так и не спросил имён своих украинских попутчиков, как остался.
Остался я там надолго.
Вечером один из моих хозяев уехал за водкой, а другой, что назвался больным, уныло бродил по избе, стукаясь о столы и стулья. Приятель его так и не вернулся.
Что мне соблюдать чужие правила, я пишу то, что вижу. Неприхотливо сочетая настоящее и прошедшее, падеж и залог, злоупотребляя прописными буквами и этнографическими отступлениями, я печалюсь только о том, что ничего передать никому нельзя. Ничего объяснить нельзя и настоящий обозреватель должен давать себе отчёт, что родом с Крита. С ним останутся, никому не вручённые, запах дождевой воды, давление света и температура растущей травы. Свидетель, пустившийся в странствие, всегда теряет путевой дневник, даже если вместо степенного рассказа в кругу односельчан он доверился бумаге. Он пишет донос неизвестному читателю, потому что каждая деталь и событие должны жить и после того, когда они произошли.
Я сидел на сосновых чурбаках, положив один из них под блокнот. Писать можно было и в доме, но там стояла духота, яркое солнце било в окна, и стало невозможно дышать. В сенях прохладно, даже холодно, но там темно, и поросёнок в хлеву у соседней избы поёт свою нескончаемую песню, полную неясных предчувствий, мешая сосредоточиться.
Поэтому я сидел на сосновых чурбаках, попеременно записывал тягучие ленивые мысли и читал журнал "Советский воин".
Итак, в доме жили два друга. Одного, того, что старше меня вдвое, звали Юнттиле. На другом конце деревни был дом его семьи, а он ночует то там, то здесь, у своего приятеля, вечно страдающего похмельем. Пьяны они были оба с пятого марта, но в политическую подоплёку этого обстоятельства я не верил.
Через день Юнттиле надевал для солидности свою старую рубашку с петлицами лесника и начинает развозить на тракторе хлеб по окрестным деревням. Друг его работал грузчиком.
Сегодня я несколько раз просыпался от раздумий - ехать ли вглубь Карелии, или отправиться с Юнттиле. Он так и не пришёл ночевать, и я было подумал, что он уехал без меня. Выбежал на улицу, доехал на попутке до запертой двери магазина.
Нет никого.
И нет ничего мучительнее сознания, что тебя не взяли, про тебя забыли. Случайно, через пять минут, я встретил на дороге трактор Юнттиле, и он, улыбаясь, сказал мне, что поедет в интересное место как-нибудь на следующей неделе после обеда и обязательно возьмет меня с собой.
Тогда я вернулся в дом его друга. Стали мы говорить о жизни и о судьбе, достав из буфета какую-то корочку и преломив её как библейский святой хлеб. И говорили мы о жизни и судьбе. От хозяина ушла жена, и он болел чем-то более серьёзным, чем утренняя сухость в горле, пил каждые полчаса непонятные таблетки и читал на ночь толстый партийный роман.
Чтобы скоротать дни я пошёл к соседям, которые решили менять нижние венцы в избе, и стал у них поднимать тяжёлое и таскать длинное.
Хозяин мой, протёр свои интеллигентские очки, ушёл на склад, чтобы пропасть из моей жизни навсегда.
Но я верил, что сейчас, вот-вот сейчас Юнттиле приедут со склада и повезут меня.
Куда-нибудь.
Я долго ехал в прицепной тракторной телеге, сидя на слое старых ценников, потом пересел в кабину и услышал рассказ о непростой судьбе моего финна, отсидевшего восемь лет по трём совершенно пустяковым делам.
Наконец мы ударили друг друга по рукам и простились. Спрыгнув на песчаную дорогу, я подтянул лямки рюкзака, сделал несколько шагов и оставил моего знакомца в воспоминаниях.
К вечеру пришёл в деревню у озера. Там навалилась на меня холодная ночь без комаров. В небе происходило струйное движение невидных в темноте облаков.
Я ощущал, как огромные массы водяного пара и воздуха крутились и расходились надо мной.
Я подкинул дровишек в костёр. Сосна заполыхала, и я открыл, что записывать можно и в свете костра. Это была большая удача.
Настало было хмурое утро, холодное и ветреное. Затащив рюкзак в лес, я укрыл его полиэтиленовой плёнкой и пошёл гулять. Как-то погожим летним днём я спал на кладбище.
Время в этом месте смело кресты и ограды, и я пристроился на ровном месте. Я спал, и мёртвые усталые крестьяне лежали подо мной. И я, и они плыли в этом сонном пространстве, а рядом стояла церковь с выломанным иконостасом. Ничего страшного в этом соседстве не было.
...а рядом стояла церковь с выломанным иконостасом. Ничего страшного в этом соседстве не было. У переводчика Сергеева в "Альбоме для марок" действительно страшная история про то, как его дед работает в Гохране ювелиром. Он выколупывает драгоценности из дворянских украшений, и как-то ему приносят погнутую диадему с налипшими волосами и кровью. Сергеев мне не нравился своими предубеждениями, но их я был готов простить за одну фразу в этих воспоминаниях: "За бутылку, с нами же и распитую, сторож пустил нас в двадцатиглавую Преображенскую церковь. Пили мы натощак и фигуры в иконостасе зашевелились". И вот я лежал рядом с большой деревянной церковью, пока мальчик Петя ходил за матерью, а она - за ключом. В церкви жужжали забытые мухи. Пахло березовыми листьями, горячими и ссохшимися. Иконостас был пуст и сквозь его арки были видны бревна. Я молился в этой церкви, чтобы отвяли от меня беды и страхи. На другом старом погосте, в окружении десяти могил, вдруг обнаружил новую часовню. Часовня та была срублена одним московским писателем, жившим в прошлом году на Озере. Часовня украшена резьбой, а в крышу её врублена головка-шишечка. Я отпер дверь и помолился вслух. Потом вышел, перекрестился и сел на скамеечку. Стал думать. Вокруг меня ползали муравьи, хлопотали, перебегали по серому мягкому ягельнику. Бесконечное движение муравьёв окружало меня. Наконец спустился к Озеру и разговорился с косцами, приехавшими из дальней деревни. Их было четверо - одна семья - старик, его жена и двое сыновей, один мне ровесник, другому лет одиннадцать. Старик-карел бормотал:
- У нас нарот хороший, хороший, да... А там, в Архангельск-от области - нет. Попросишь напиться - проходи, скажут, хозяйна дома нету... Вот как... А у нас нарот хороший...
Попил, именно попил, а не поел, я с ними ухи, сделанной для экономии времени из сушёной рыбы, и мы разошлись навсегда. В одной из изб на полуострове, впадавшем в озеро, жил тот самый Писатель. Весь день у воды маячила его фигура, а к вечеру я увидел, как он собирал грибы. Писатель ходил по лесу с большим ножиком, а рядом кругами бегал его сын. Сын указывал отцу на гриб, торчащий изо мха, и тогда Писатель начинал размышлять, оставить ли такую красоту, или всё же срезать. Мой путь лежал мимо него - обратно в Архангельскую область. Стены соснового леса здесь были изрезаны бороздками, парадоксально называвшимися "ёлочкой", а в остром её углу воткнуты жестяные конуса, куда стекала терпкая смола. Сбором смолы занимались "химики". Химиками в моей стране звались поселенцы, часто подневольные. Им выделялись участки леса, предназначенные к вырубке, и химики проживали там в охотничьих избушках, зарабатывая по пятьсот рублей за сезон - деньги немалые по тем временам. Я не видел, впрочем, ни одного из них, что немедленно не пропил бы эти деньги. Говорят, что этот вид деятельности перевёлся, но тут уж ничего не скажу - подробности мне неведомы. А тогда я шёл по лесу, изрезанному ёлочкой с удочкой на плече.
Одним из писателей моего детства, сформировавших меня, был Олег Куваев. Об этом приходится говорить, потому что Куваев сейчас забыт, а был он из тех немногих, кто имел дело с дорогой. В его описаниях тундры было что-то завораживающее.
Правда много лет спустя, прочитав его письма, я расстроился. Какое-то в них было несоответствие стиля описываемой дороге. Видимо, есть переживания, о которых читатель должен догадываться сам.
Этот писатель, бывший ходоком немеханизированной геологии, писал о дороге и времени то, что казалось настоящей духовностью: "Жизнь - это новый маршрут, каждый раз в новую местность". Он сочинил знаменитый когда-то пассаж о тракторных санях. "Почему вас не было на тех тракторных санях, и не ваше лицо обжигал морозный февральский ветер? - спрашивает своего читателя Куваев. А? Отчего тебя нет там, где севернее и восточнее? Смотри в глаза, отвечай. А жизнь жестока, и потом твои юношеские пристрастия покажутся тебе стыдными. Ведь перемещение на тракторных санях есть такое же бегство от настоящего движения, такое же, как водка и телевизор.
И со временем я стал ненавидеть путешествия своей юности, их какой-то странный задор родом из прошлого, из трифоновского романа, где герои то в Загорск, то в Суздаль, то на Святые Горы. И всё поближе к монахам, к старине. То где-то под Москвой нашли церквушку, познакомились с попом, и тот разрешает одному из них забираться на колокольню и звонить. "Все это, конечно, было вздором, причудами полусладкой жизни, и меня не так смущало или коробило, как попросту удивляло".
Вся эта духовность, в поисках которой ты проводишь несколько десятилетий, оказывается всё тем же чужим звоном, сигаретным дымом, снегом в зазимке.