Владимир Березин – Пентаграмма Осоавиахима (страница 4)
А отличница Саша разбилась в горах. То есть не разбилась – на неё скатился по склону камень. Он попал ей точно в голову. Что интересно – я должен был ехать тогда с ними; из года в год отправляясь с ними вверх, я пропустил то лето.
Боря Ивкин уехал в Америку – он уехал в Америку, и там его задавила машина. В Америке… Машина. Мы, конечно, знали, что у них там автомобилей больше, чем тараканов на наших кухнях. Но чтобы так: собирать справки два года и – машина.
Миронова повесилась – я до сих пор поверить не могу, как она это сделала. Она весила килограмм под сто ещё в десятом классе. Соседка по парте, что заходила к её родителям, говорила, что люстра в комнате Мироновой висит криво до сих пор, а старики тронулись. Они сделали из её комнаты музей и одолевают редакции давно мёртвых журналов её пятью стихотворениями – просят напечатать. Мне верится всё равно с трудом – как могла люстра выдержать центнер нашей Мироновой.
Жданевич стал банкиром, и его взорвали вместе с гаражом и дачей, куда гараж был встроен. Я помню эту дачу – мы ездили к нему на тридцатилетие и парились в подвальной сауне. Его жена всё порывалась заказать нам проституток, но как-то все обошлись своими силами. Жена, кстати, не пострадала, и потом следы её потерялись между внезапно нарезанными границами.
Вову Прохорова смолотило под Новый год в Грозном – он служил вместе с Сидоровым, был капитан-лейтенантом морской пехоты, и из его роты не выжил никто. Наши общие друзья говорили, что под трупами на вокзале были характерные дырки, – это добивали раненых, и пули рыхлили мёрзлый асфальт.
Даша Муртазова села на иглу: второй развод, что-то в ней сломалось. Мы до сих пор не знаем, куда она подевалась из Москвы.
И Ева просто исчезла. Её искали несколько лет и, кажется, сейчас ищут. Это мне нравится, потому что армейское правило гласит: пока тело не найдено, боец ещё жив.
Сердобольский попал под машину: два ржавых, ещё советских автомобиля столкнулись на перекрёстке проспекта Вернадского и Ломоносовского, – это вам не Америка. Один из них отлетел на переход, и Сердобольский умер мгновенно, наверное не успев ничего понять.
Скрипач Синицын спился – я встретил его года три назад, и он утащил меня в какое-то кафе, где можно было только стоять у полки вдоль стены. Так бывает – в двадцать лет пьёшь на равных, а тут твой приятель принял две рюмки и упал. Синицын лежал как труп у выхода из рюмочной. Я и решил, что он труп, но он пошевелил пальцами, и я позорно сбежал. Было лето, и я не боялся, что он замёрзнет. К тому же даже в таком состоянии Синицын не выпускал из рук футляра со скрипкой. Жизнь его была тяжела – я вообще не понимаю, как можно быть скрипачом с фамилией Синицын? Потом мне сказали, что у него были проблемы с почками и через год после нашей встречи его сожгли в Митино, превратив в содержимое фарфоровой банки.
Разные это всё были люди, но едины они были в том, что они не сумели поставить себя на правильную ногу. И я не думаю, что их было меньше, чем в прочих поколениях, – так что не надо надувать щёки.
Мы были славным поколением – последним, воспитанным при советской власти. Первый раз мы поцеловались в двадцать, первый доллар увидели в двадцать пять, а слово «экология» узнали в тридцать. Мы были выкормлены советской властью, мы засосали её из молочных пакетов по шестнадцать копеек. Эти пакеты были похожи на пирамиды, и вместо молока на самом деле в них булькала вечность.
В общем, нам повезло – мы вымрем, и никто больше не расскажет, как были устроены кассы в троллейбусах и трамваях. Может, я ещё успею.
– Ладно, слушайте, – сказал я своим воображаемым слушателям. Нет, не этим друзьям за столом – они высмеяли бы меня на раз, – а невидимым подросткам. – Кассы были такие: они состояли из четырехугольной стальной тумбы и треугольного прозрачного навершия. Через него можно было увидеть серый металлический лист, на котором лежали жёлтые и белые монеты. Новая монета попадала туда через щель, и надо было – опираясь на совесть – отмотать себе билет сбоку, из колодки, чем-то напоминающей короб пулемёта «Максим».
Теперь я открою главную тайну: нужно было дождаться того момента, когда, повинуясь тряске трамвая или избыточному весу меди и серебра, вся эта тяжесть денег рухнет вниз и мир обновится.
Мир обновится, но старый и хаотический мир каких-то бумажных билетиков и разрозненной мелочи исчезнет – и никто, кроме тебя, не опишет больше – что и где лежало рядом, как это всё было расположено.
Но было уже поздно, и мы вылезли на балкон разглядывать пульсирующие на уровне глаз огни праздничного города.
Мы принялись смотреть, как вечерняя тьма поднимается из переулка к нашим окнам. Тускло светился подсвеченный снизу храм Христа Спасителя, да горел купол на церкви рядом. Сырой ветер потепления дул равномерно и сильно.
Время нового года текло капелью с крыш.
Время – вот странная жидкость, текущая горизонтально по строчке, вертикально падающая в водопаде клепсидры, – неизвестно каким законом описываемая жидкость. Присмотришься, а рядом происходит удивительное: пульсируя, живёт тайная холодильная машина, в которой булькает сжиженное время, отбрасывая тебя в прошлое, светится огонёк старинной лампы на дубовой панели, тускло отсвечивает медь трубок, дрожат стрелки в круглых окошках приборной доски. Ударит мороз, охладится временна́я жидкость – и пойдёт всё вспять. Сгустятся из теней по углам люди в кухлянках, человек в кожаном пальто, офицеры и академики.
(день города)
Попытки московских властей утвердить в сентябре День города – в принципе, по сезону – верны.
По вагону каталась бутылка: только поезд набирал ход – она ласкалась пассажирам в ноги, а начинал тормозить – покатится в другой конец. День города укатился под лавки, блестел битым пивным стеклом, шелестел фантиками.
Мальчики ехали домой и говорили о важном: где лежит пулемёт и как обойти ловушку на шестом этаже. Каждого дома ждал чёрный экран и стопки дисков. Они шли по жизни парно, меряясь прозвищами: Большой Минин был на самом деле маленьким, самым маленьким в классе, а Маленький Ляпунов – огромным и рослым, ходил в армейских ботинках сорок пятого размера. Витёк Минин любил симуляторы, а Саша Ляпунов – военные стратегии, но в тринадцать лет общих правил не бывает. Мир внутри плоского экрана или лучевой трубки интереснее того, что вокруг.
Они ехали в вагоне метро вместе с парой пьяных, бомжом, старушкой и приблудной собакой.
Женский голос сверху сообщил об осторожности, и двери закрылись.
Следующая – «Маяковская», и бутылка снова покатилась к ним.
– А что там, в «Тайфуне»? Это про лодку? – спросил Минин.
– Это про войну. Там немцы наступают – я за Гудериана играл. Тут самое главное – как в спорте – последние несколько выстрелов.
По вагону прошёл человек в длинном грязном плаще. Он печально дудел на короткой дудочке – тоскливо и отрывисто.
Старушка засунула ему в карман мелочь.
– Там самое важное – время рассчитать, это как «Тетрис»… Да не смотри ты на него: у нас денег всё равно нет. – Витёк потянул Сашу за рукав. – Пойдём смотреть новый выход.
Они вышли в стальные арки между родонитовых колонн – вслед за нищим музыкантом.
Станция была тускла и пустынна. Посередине мраморного пространства стоял обыкновенный канцелярский стол. Музыкант подвёл мальчиков к столу, за которым листал страницы большой амбарной книги человек в синей фуражке.
– Это кино, кино… – Витёк обернулся к Саше, но никакого кино не было. Он повторил ещё раз про вход, но их только записали в странную книгу, и музыкант повёл мальчиков к эскалатору.
Чем выше они поднимались по эскалатору, тем холоднее становилось. Наверху холодный воздух, ворвавшийся через распахнутые двери, облил их как ледяной душ.
Площадь Маяковского странно изменилась: памятника не было, исчезли путепровод и дома напротив метро.
Площадь казалась нарисованной. Стояла рядом с филармонией старинная пушка на колёсах с деревянными спицами. Вокруг была разлита удивительная тишина, как в новогоднее утро. Снег неслышно падал на мокрый асфальт, и жуть стояла у горла, как рвота.
Мальчики жались друг к другу, боясь признаться в собственном страхе. Два солдата подсадили их в кузов старинного грузовика, и он поехал в сторону Белорусского вокзала.
Москва лежала перед ними – темна и пуста. Осенняя ночь стояла в городе чёрной водой торфяного болота. На окраине, у Сокола, они вошли в подъезд – гулкий и вымерший.
Музыкант-дудочник вёл их за собой – скрипнула дверь квартиры, и на лестницу выпал отрезанный косяком сектор жёлтого света. Высокий подросток молча повёл Ляпунова и Минина вглубь квартиры. Такие же, как они, дети, испуганные и непонимающие, выглядывали из-за дверей бесконечного коридора.
Сон накрывал Минина с Ляпуновым, и они заснули ещё на ходу – от страха больше, чем от усталости, с закрытыми глазами бросая куртки в угол и падая на один топчан.
Когда Большой Минин открыл глаза, то увидел грязную лепнину чужого потолка. Мамы не было, не было дома и вечно горящего светодиода под плоским экраном на столе. Были липкий ужас и невозможность вернуться. В грязном рассветном зареве неслышно прошла мимо Минина высокая фигура, – это вчерашний музыкант встал на скрипучий стул рядом с огромными, от пола до потолка, часами. Тихо скрипнув, растворилось стеклянное окошечко – дудочник открыл дверцу часов.