Владимир Авдошин – Отрадное (страница 4)
Тетка Аня зло и яростно выбрасывала в открытую дверь пальто.
– Вот вам ваши манатки! И проваливайте отсюда! Уехали мы, ничего не сказали. Нет, они приперлись и устроили скандал! Больше чтоб вашей ноги тут не было!
Мать одела сначала меня, выдернув из кучи пальто, потом, тоже выдернув из кучи, кое-как напялила на отца пальто и шляпу, и мы, как каторжники или прокаженные, пошли по тропинке в противоположную сторону от станции, в надежде не нарваться на милицию.
А там откос, а спросить некого, а по откосу отец уже не мог идти, покатился вниз, а мать в ужасе кричала, потому что думала, что так он докатится до рельсов и его задавит поезд.
А я узнал, что поезд не задавит, потому что рядом с рельсами, чтобы их не захлестнула дождевая вода, проходит специально вырытая канава. Но это я узнал только через семнадцать лет, когда пошел работать на железную дорогу, а сейчас мы с матерью не знали это, и она истошно кричала: «Вернись, а то попадешь под поезд!»
Ну, кое-как, кое-как на четвереньках он все-таки выбрался, неприятно для своего лица лыбился, говорил: «А? Что? Испугались, что папка под поезд попадет? Нет, папка еще выберется».
Так мы его подняли, взяли под мышки и пошли, как могли, трюх-трюх, трюх-трюх. Минут сорок с косогора спускались к следующей железнодорожной станции. Тут нам подфартило: поезд подошел, втащили его в вагон, и он отключился. Теперь через сорок пять минут будить его в Москве. Просыпаться он не хотел, а когда все-таки пошли – в метро нас не пускала билетерша. Мать говорит:
– Ну, пустите!
– Нет, не пущу, он пьяный.
– Ну, пустите, у нас через двадцать минут последняя электричка отходит от Белорусского вокзала, нам негде будет ночевать!
– А я за вас, если он упадет с платформы на рельсы, в тюрьму не пойду. Меня ругать будут за то, что я вас пустила.
– Ну, девушка, ну, пожалуйста, пустите, нам правда, негде ночевать в Москве. Я его за руку держать буду, он не упадет!
Ну, пустила. Все станции, как куль с овсом, отец проехал молча, отключенно, а на Белорусской сел в поезд: «Давай с тобой споем, сосед, что-то скучно в вагоне!»
А мать мне говорила, что он работает типографщиком за квартиру, на второй работе телемастером за проживные деньги, а третья его работа – участвовать в хоре Дома культуры типографии.
Он не слабо начал:
Отец не делал различия между репертуаром хора и домашними песнями и в любой компании пел репертуар хора. Это была обработка Бетховеном народной шотландской песни.
Мать просит: – Брось! А он не унимается. А приехали, вышли на платформу – все стали плясать молдовеняску. В два часа ночи. Её к нам война принесла, синкопированную. Участники войны из Западной Европы принесли её, и здесь она пошла после русской «Барыни» как новый музыкальный шаг.
Чудом с помощью матери отец доехал до дома. А в следующий раз, через полгода, он оказался в дороге один и так же пьян. К нему подошли и сказали: «Вот у тебя чемоданчик хороший, дай-ка нам, он нам понравился» – «Что? – отец с трудом встал на ноги. – Да я сейчас тебя на бокс сделаю» – «Ха-ха-ха! Ты? Меня? А ну-ка, ребятки, вынесем-ка мы его, да выбросим в дверь. А то он еще и дерется, вон мне губу разбил, нахал какой».
Тогда автоматических дверей не было. Его выкинули, а чемоданчик забрали. И больше я папеньку не видел. Умер папенька, безвозвратно ушел.
Дальше меня водила в садик только мать и забирала тоже она. Много плакала, много рассказывала, какой он был, что еще месяц пролежал в больнице на Беговой.
Глава 5. В палате Боткинской больницы
В палате отец лежал с пастором. Теперь мать считала, что это утешение отцу послало провидение.
Когда пациенты узнали, что это немец и по-русски ни бум-бум, да еще к тому же пастор, то разговаривать с ним никто не захотел. Только десять лет как война закончилась. У них раны, и память, и убеждения не дают согласия с ним. Все молча занялись своими делами. Кто записку домой писал, кто пуговицу крутил от недоумения, а кто форточку закрывал и открывал.
И только у отца не было никаких дел, потому что он был обездвижен. У него оставалась только речь. Да и потом он в той войне не против немцев воевал, а против их союзников, иранцев. Отгонял их и сопровождал ленд-лизовский конвой от Басры до Каспийского моря.
Вот он и заговорил с пастором о Боге. А о чем еще с ним говорить? Да, с этого началось, а уж русский язык помочь осваивать пастор сам его попросил. Пока, мол, тут бездельничаем, лежим, чтобы время даром не терять. А для отца это оказалось единственной и последней занятостью в жизни.
«Бог – это Гот, а верить – глаубен. Народ – лёйте. Теперь: научить народ вере. Понимаешь? – сказал пастор. – Потому я здесь. Нет, я сюда не приехал. Я отбывал плен, а потом остался. Остался искупить вину немецкого народа. Показать им нашего Бога. Без Бога жить нельзя никакому народу. Это – сверхзадача в жизни – проповедовать русскому народу. Да вот поскользнулся, не знаю как, и лодыжку-то и вывернул. Теперь сказали – лежи. А пастору проповедовать надо. Он не должен, не может молчать. Он должен проповедовать благую весть. Без этого для пастора жизни нет».
«Конечно, по делу-то пастору этому темную бы устроить, – считали палатские мужики. – За все их злодеяния на нашей земле». Но их предупредили, что у него дипломатическая неприкосновенность. За темную можешь в каталажку попасть. А вот если какую-нибудь случайную пакость подстроить – и виноватых не будет. Только вот какую? Может, пищевое отравление случайное? Или неосторожное обращение с колюще-режущими предметами? Ведь где-то он шел и оступился. Кто-то ему уже отомстил?
Общим собранием коридора решили так и действовать.
Отца предупредили об операции:
– Завтра, готовься.
Отец в ночь перед операцией раздумался. Как же я жил и не видел, что в мире нужно быть только скромным странником? Ходить и молиться Вседержителю за то, что он даровал нам этот мир, а вовсе не торопиться, не рвать на себе одежды, не ломить через «не могу», переделывая и перекраивая мир. Ходить, славить, довольствоваться корочкой хлеба. И больше ничего. Ничегошеньки.
И всю ночь после таковых слов, обездвиженный, он молча, чтобы не будить никого, учился складывать молитвы, частично вспоминая, чему его учила в детстве мать, и приплюсовывал их к своим пробам.
«Господь великий! Всемогущий! Спаси меня! Даруй мне свой мир, в котором мы так бездарно торопились».
А утром пришли за ним на операцию и больше в палату не привозили.
Был переполох, пошла молва, почему допустили смерть на операционном столе? Медсестры бегали, врачи оправдывались. Потом пастора убрали из палаты, и русские мужики успокоились.
Через пятьдесят лет, будучи уже старым человеком, я прочел в газете, что один итальянский врач догадался, как можно сваривать кости и тогда можно будет оперировать перелом шеи. Но про костный мозг там ничего сказано не было. Может быть, его соединить – еще лет пятьдесят учиться надо.
На похоронах отца объявился впервые друг отца с работы, которого позвали на поминки. Но на поминки он не поехал. Не хотел увеличивать своих отношений с Лидкой до родственных.
На поминках весь род был в сборе. От родительской семьи – Мотя, от семьи старшего брата – дядька Алексей и тетка Аня, а от нашей – мать и я.
А вот потом дядька с теткой обвинили мать в гульбе, нежелании оформлять отношения с мужчинами и подвергли ее остракизму.
Мотя, не возражая против наказания, имела свое отдельное мнение и приводила в пример себя: хорошо бы отдать вдовий долг, хранить преданность мертвому мужу и жить одной, как она.
По одной версии её муж испугался быка и умер, а по другой – перетрудился на партийной работе и получил инфаркт. В те еще, тридцатые годы.
Мать оспаривала это мнение. В тридцать лет лишиться партнера, как она, или в сорок пять, как свекровь? Читай: в тридцать лет посвятить себя вдовьему долгу или в сорок пять?
И мне кажется, года три они не общались. Матери пришлось одной во враждебном окружении догадываться, на кого она наткнулась. Никак она не могла понять ход мысли Ловеласова, в том числе и потому, что это был друг отца в свое время. Ей долго казалось: что было с отцом – то будет и с ним. Полюбили друг друга, распишемся и будем жить, как люди.
Глава 6. Переезд на Народную
После похорон отца мы жили на Спортивной. Мать ходила на работу, а меня сдавали на круглосуточную неделю в Немчиновский садик. Я привычно уезжал в садик и так же привычно играл по воскресеньям с хозяйским сыном Игорем. Рядом с нами обрабатывала центральную клумбу, готовя ее к лету, бабушка Игоря. В своем грубом сером халате с белоснежной марлей на голове и огромными глазами, усиленными очками, как у волка в «Красной шапочке», она высаживала георгины – разноцветные и мои любимые – темно-бордовые.
И вдруг в воскресенье к нам в комнату вошел Борис, отец Игоря, – мужчина в безупречном, дипломатическом, темно-синем глаженом костюме, с пробором на голове, выбритый и надушенный до невозможности. Он стал говорить матери чудное: «Муж ваш, к моему огорчению умер, а вы принимаете у себя в комнате, будучи семейной и с ребенком, юридически не оформленного мужчину. Я прошу вас, как хозяин, от себя и своей семьи, расторгнуть договор о съеме комнаты и подыскать себе другое место для проживания».