Вив Гроскоп – Саморазвитие по Толстому. Жизненные уроки из 11 произведений русских классиков (страница 26)
Всем героям пьесы не хватает одного – понимания своей жизненной цели. Пока несколько слуг исполняют их прихоти, принося то одно, то другое и ужасаясь московским конкурсам пожирателей блинов, они только и делают, что жалуются на головокружение, усталость и бессмысленность всего сущего, лениво рассуждая о том, как, должно быть, замечательно быть «рабочим»: «Как хорошо быть рабочим, который… бьет на улице камни, или пастухом, или учителем… или машинистом на железной дороге… лучше быть волом, лучше быть простою лошадью… чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается… о, как это ужасно!»[97] Из этого комедийного отрывка понятно, что сердце Чехова обливается кровью.
Вершинин выполняет в пьесе роль авторского голоса. Он знает, что счастье всегда остается где-то на горизонте. Нам нужно к нему стремиться, но, когда мы достигаем этого места, оно опять отодвигается на горизонт. Так что Москва не может быть решением. Заключенный, о котором рассказывает Вершинин, замечает птиц в небе только в тюрьме, а после выхода на свободу снова перестает обращать на них внимание. Именно поэтому отказ от своей сегодняшней жизни в поисках мечты не может быть ответом. «Так же и вы не будете замечать Москвы, когда будете жить в ней. Счастья у нас нет и не бывает, мы только желаем его»[98]. (Вершинин, впрочем, не обладает иммунитетом от чеховского черного юмора. Вскоре после этой рассудительной философской тирады он говорит: «Жена опять отравилась. Надо идти. Я пройду незаметно»[99]. Мне ужасно нравится эта почти английская сценка. «О, как чертовски некстати – кто-то опять попытался покончить жизнь самоубийством. Прошу прощения, джентльмены».)
Один из мрачных и одновременно занимательных моментов в «Трех сестрах» – начало третьего действия: в городе бушует огромный пожар, бьют в набат, мимо дома проезжает пожарная команда. Ситуация опасна для жизни, и о чем говорят персонажи? О том, что в Москве однажды тоже был пожар. Разумеется! И все же пожар немного возвращает некоторых из них к реальности. Ирина: «Никогда, никогда мы не уедем в Москву… Я вижу, что не уедем…»[100] Впрочем, всего через несколько мгновений она умоляет Ольгу увезти их.
Значение Москвы здесь не только в том, что она олицетворяет настоящую жизнь; она также общая для всех мечта. Самообман эффективен, только когда мы разделяем его с другими. Три сестры поддерживают друг друга. Ни одной из них не приходит в голову встать и сказать: «Довольно, хватит уже притворяться. Никакой Москвы никогда не будет». Самообман – это то, что держит их вместе и дает им общее ощущение цели. В этом смысле Москва может быть и полезной. Она олицетворяет их общую мечту о том, что жизнь вполне может стать другой. И это важный жизненный урок: как бы ты ни обманывал себя относительно того, что может сделать тебя счастливым («Мне надо в Москву!», «Мне надо добиться повышения зарплаты!», «Мне нужно срочно купить себе туфли!»), самообман становится более действенным, если тебя в нем поддерживают другие.
К четвертому действию – единственному, в котором Москва не упоминается ни разу, – все становится совсем плохо. Мы так никогда и не узнаем, была ли Москва надеждой или самообманом. Но, так или иначе, «Москва» как идея к концу пьесы исчезает. Финал плачевен не столько для Ольги, сколько для Ирины. «Мне уже двадцать четвертый год, работаю уже давно, и мозг высох, похудела, подурнела, постарела, и ничего, ничего, никакого удовлетворения… Я в отчаянии, и как я жива, как не убила себя до сих пор, не понимаю…»[101] Выше нос, Ирина!
По пьесе разбросаны намеки на то, что «ужасная» не-Москва, в которой мы оказываемся вместе с героями, – не такое уж отвратительное место, как они считают. Чехов любит упоминать еду и напитки, и у персонажей пьесы с этим все неплохо: у них есть гусь с капустой, кавказский суп с луком, «чехартма» (чихиртма, грузинский суп), шампанское. Зачем ехать в какую-то Москву, когда у тебя есть все это прямо здесь? Чехов прежде всего комедиограф, и трудно отделаться от мысли, что он пытается дать нам понять: тоска сестер по Москве – в общем-то, «проблема первого мира». (Я бы упомянула тут еще квас, как это делает Чехов, но он отвратителен, поэтому я не стала его упоминать. Это ферментированный напиток из ржаного хлеба; на вкус он ровно такой, каким должен быть ферментированный напиток из ржаного хлеба. Его нельзя упоминать в одном перечне с шампанским.)
Набоков как-то описал тон чеховских рассказов как оттенок, «средний между цветом ветхой изгороди и нависшего облака»[102]. Не очень похоже на комплимент. Но это хорошее описание Чехова. Если Достоевский – это темно-алое пятно на топоре, то Чехов – это мыльная пена на грязной тарелке. Но в хорошем смысле. Его метод – мягкий намек, наше восприятие его текстов возникает из небольших деталей. Он не проповедует – и не боится скромных, повседневных декораций. Он не пытается постичь великий замысел или окинуть историю взглядом с высоты птичьего полета. Если Толстой чуть ли не ставит на своих страницах оперу, то Чехов скорее собирает сложный пазл.
Вирджиния Вулф однажды заметила, что только Чехов добивался удивительной точности в описании жизни. Она писала об опыте чтения литературы в переводе и о том, что чувствует читатель в связи с текстом, написанным на другом языке[103]. Зачем мы дурачим себя, надеясь уловить хотя бы часть смысла, когда не факт, что мы с автором разделяем одни и те же ценности? Чтение произведения, написанного не на твоем языке, лишает текст «легкости» и «отсутствия рефлексии», которые Вулф считает крайне важными для понимания. Русские писатели, по выражению Вулф, предстают перед нами как люди, лишившиеся одежды, манеры поведения и индивидуальности после какой-нибудь ужасной катастрофы вроде землетрясения или столкновения поездов. Именно в таком состоянии они добираются до нас, когда мы читаем их в переводе. Имеет ли смысл даже притворяться, что мы их понимаем?
Но Чехов, говорит она, выше всего этого. Он пишет так необычно и с такой простотой, что сначала читатель теряется: «Что он хочет этим сказать? Где тут, собственно, рассказ?» Иногда текст кажется просто непонятным, в нем может не быть начала, середины и конца. Он часто может заканчиваться двусмысленно или вообще не заканчиваться как-то логично. «Люди одновременно и мерзавцы, и святые. Мы любим и ненавидим их в одну и ту же секунду». Но это, говорит Вулф, и есть честное изображение жизни как она есть. Трава на другой стороне ничуть не зеленее. Она ничуть не лучше и не хуже, чем на нашей стороне.
Чехов проникает в суть вещей с хирургической точностью: он пишет просто, прямолинейно, по-человечески. Не зря он был врачом. Задолго до того, как стать одним из величайших мастеров рассказов и драматургов, Чехов окончил медицинский факультет. Он был не из богатой семьи. Когда он только собирался учиться на врача, его отец разорился, в результате чего Чехов сделался по сути единственным кормильцем в семье. Одним из его заработков в то время было разведение щеглов на продажу. Другим – написание фельетонов и юморесок для газет. Чем успешнее он становился как писатель, тем чаще его медицинская карьера давала о себе знать в его творчестве: к концу жизни он изобразил в качестве персонажей больше сотни врачей.
Вопреки своему медицинскому образованию или благодаря ему, Чехов был оптимистом. Почти у всех писателей, которых я до сих пор упоминала, бывали моменты невыносимой депрессии, а иногда даже нигилистические настроения. Чехов по сравнению с ними – как глоток свежего воздуха. Хотя у него не было для этого особых причин. Его детские годы были довольно несчастливыми; его бил и унижал собственный отец. Чехов жаловался, что «в детстве у него не было детства», хотя и случались хорошие моменты, включая ловлю тех самых щеглов в «большом, одичавшем саду».
Отец Чехова не был приятным человеком, хотя это, наверное, компенсировалось тем, что он был довольно колоритным персонажем. У него была бакалейная лавка. Он делал собственную горчицу и любил икру. Согласно семейной истории, однажды в баке с деревянным маслом[104], приготовленным на продажу, была обнаружена утонувшая крыса. Павел Чехов устроил освящение бака с маслом и все-таки его продал. Брат Чехова Николай рассказывал, как четверо братьев спали на одной перине в комнате рядом с кухней, постоянно дыша запахом пролитого на плиту подсолнечного масла.
Чехов писал, что ему еще не исполнилось пяти лет, когда он, «просыпаясь, каждое утро думал прежде всего: будут ли сегодня драть меня?»[105] А после экзекуции, жаловался он, его принуждали целовать руку наказывающего. «Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным», – пишет он в письме от 1892 года[106], имея в виду не столько порки, сколько то, что родители часто ходили в церковь и заставляли его петь в хоре. Он стал атеистом, как только у него появилась такая возможность.
Каким-то образом Чехову удалось подняться надо всем этим и стать человеком удивительных качеств, интересующимся литературой и театром с ранней юности. В тринадцать лет он наклеивал фальшивую бороду и надевал очки, чтобы попасть в театр. Он даже устроил свой собственный домашний театр и играл городничего из гоголевского «Ревизора», подкладывая под фуфайку три подушки. (Это, конечно, не так впечатляет, как Достоевский, три недели подряд изображающий бразильскую обезьяну, но тоже неплохо.)