Виталий Волков – Мирное время-21. Премия им. Ф. М. Достоевского (страница 7)
– Что так?
– А мне тоже не все по холке. Мог бы в команду вложить пять копеек. Так нет, к себе тоже не за бесплатно пригласил. Ребята сказали, только за пиво проставился.
– Что же ты хочешь, вы же его катали, а он с талантом под каток не лез, за что затаил на вас в душе некое хамство – так Зощенко писал.
– Брал книжку, но мне не понравилось. У нас на таможне юмористы такие – что там твой Зощенко!
После этого мы с Михой помолчали. Зрачок его пришел в обычное состояние, и тапками он уже не болтал, зато прилег бочком, голову притулив к подушке, по-детски подложив обе ладони. Видно, крепко утомило его лечение. Или накатило воспоминание о воле, о футболе, о мячике и о зеленом поле, на котором ему еще бог знает, бегать ли? Но нет, его мысль, оказывается, удерживала первоначальную инерцию. Сосед обратился к мне:
– В Германии твоего художника оштрафовали бы за замки на крыше тысячи на полторы, а дальше будь свободен и твори себе. Если гроши есть. А больничку бы ободрали тысяч на десять. Чтобы в карантин таких богоборцев не пропускали на проходной. Немцы не мы, лахмудеи…
– Осуждаешь?
– Кого? Нас, немцев, или богоборца? Да не дай мне бог. Просто в мире есть кошки, а есть собаки. Вроде и живут рядом, под одной крышей, а суть у каждого своя, и нет там общего знаменателя, кроме жратвы. Так и мы. Есть Миха Богомолов, а есть Джульетта Спартаковна Саркисян…
Не знаю, создаст ли гений искусственного интеллекта такую систему, которая вот так, как это происходит с нами, интеллектами естественными, вдруг изменяет русло наших мыслей так, что этой перемены не разъяснить никакой логикой, кроме логики души, логики ее формирования папой, мамой, бабушками, школьным учителем литературы, видом осенних кленов в твоем московском дворе, где балкона касаются их ветки, и поскрипывают при ветерке по ночам, а днем скрипа не услышать, потому что под окном – большая улица, а там и машины газуют и покрикивают друг на дружку гудками клаксонов, и трамваи, позвякивающие на стыках рельсов, словно у них есть хвосты, и к ним привязаны консервные банки – надеюсь, что этого не произойдет, что гению не суждено воссоздать в металле и пластике мою душу, а андроид, задумавшись о кошке и собаке, не выдаст неожиданное и, в отсутствии рюмки водки, единственно понятное мне в тот жизненный момент предложение:
– Ну что, хватит лениться, пойдем вниз-вверх!
Конечно, можно встроить в электронный мозг андроида сложный генератор случайных решений – но разве можно сравнить этот взбалмошный механизм с логикой души, мне столь понятной, что я немедленно согласился. Может быть, механизм немца возможно воспроизвести в форме голубоглазого рационального самоеда-андроида, но за нас с Михой я отвечаю – нас умом не понять.
Словно прочтя мою эмоцию про рюмку водки, Миха поднялся и пересел на мою койку, подле меня.
– Я, вообще-то, вируса боюсь. Махонький такой, хрен различишь. Невидимый, как бог. Тоже карает нас, грешных. Вон, парень на зеленом коврике бога боится больше вируса, а я – наоборот.
– А как же твой крестик, – указал я ему на грудь, где находился увесистый слиток из металла.
– Ах, об этом? Так крест на груди – еще не бог впереди…
И снова его душа совершила скачок кузнечиком.
– А что, сгоняем после намаза, поищем зеленый коврик? Может, сегодня свезет? Ну не дает мне его нычка покоя… Пока не найду, не успокоюсь.
Коврик в моих глазах уже не представлял большого интереса. Но я не стал отказывать Михе, хотя, стоило нам после ужина покинуть палату, как меня охватило странное предчувствие, что, найди мы этот коврик, как нечто у нас с соседом закончится в отношениях – в понимании, и вообще. Что это такое – «вообще»? Не жизнь же? Тогда откуда идет тревога?
Ответа я так и не получил, поскольку на крышу попасть нам было не суждено. Не успели мы выйти на лестницу, как на все проходные поступил указ о новых строгостях карантина. Мишина сестра немедленно позвонила брату и предупредила, чтобы он не вздумал нарушать новый порядок. «Выпишешься враз. И я не выручу. С понедельника начинаем „грязных“ принимать, и всякой свободной койке начальство счастливо, как госпремии».
– Ну что, рисканем? Где наша не пропадала! – подтолкнул меня в плечо к авантюре Миха.
Он состроил при этом шкодливую ухмылку, и я вмиг представил себе, каким его видели приятели и учителя в школьные годы. Но я проявил осмотрительность и отказался. Я представил себе другое лицо – моей жены, в тот миг, когда она узнает о моем изгнании из медицинского ковчега. Лучше не видеть такого лица!
Миха не стал пускаться в уговоры.
– Что ж, плакал мой зеленый коврик. Значит, запечатали нас здесь. Вот загрузят сюда первого «грязного», и хана, сядем на карантин, что Пушкин в Одессе…
Как ни странно, упоминание Пушкина отвлекло меня. В Одессе застигла чума поэта, или в Кишиневе? И чума или холера? Память в последние годы нет-нет, а подводит меня, и вот я, отвернувшись от Михи, погрузился в напряженное вязание крючком в собственном мозгу. Все-таки, чума, или холера? От чумы все бы вымерли. А от холеры нет? А карантин, вероятно, в Одессе. Портовый город, матросы из Африки… Тем более, писал же он «Иль чума меня подцепит…». Хотя там же и про мороз. Я заплутал в поисках, шарф из памяти не вязался.
И тут меня окликнули. За моей спиной стоял художник. На бедре его висел пудовый старый мольберт с обитыми, облупленными краями. Каверны в лаковом покрытии казались мазками, небрежно и произвольно нанесенными широкой кистью.
– Вы не помните, Пушкина карантин держал из-за чумы или холеры? – задал я ему вопрос, который должен был показаться нелепым человеку, постороннему моей попытке вернуть цельность памяти.
Вы же не спросите инопланетянина, пролетающего мимо вашей планеты на космолете, читал ли он Лессинга! Хотя, может статься, что спросите… А уж «парень, который час», или «может, чмокнем по одной за знакомство» – так это за милую душу.
– В Болдино, от избыточной любви, – скороговоркой ответил мне художник на вопрос, который я не успел задать.
– А меня изгоняют из ада. Сказали так: либо тут бомжуй на крыше, и ни шагу вниз, либо на выход, будьте любезны. А койки лишней для лишнего человека нет, – доверительно сообщил мне он то, что лежало у него на сердце.
Тут из-за моей спины выглянуло лицо Михи.
– Вот это – мой сосед, Миша.
– Точно, Миша. Уже полтинник, как Миша. А ему, – он коснулся моего плеча подбородком, – Миха. Вот Вы, я вижу, художник, который живет на крыше? Кому свобода дороже почек? – не дожидаясь моего представления, вступил он в общение с новым человеком.
Он удивил меня – при первом знакомстве со мной он проявляя себя более осторожным собеседником.
Художник нахмурился.
– Это так здорово, когда твои идеи идут в народ, – наконец, парировал он, зыркнув из-под-бровей мрачно и коротко – взгляд его сразу же смягчился, видно, от новой мысли.
– А точно, ведь творчество – это жизнь, а только не всякая, а так, чтобы шажок в сторону – и с крыши кубарем. Я выбирал, выбирал, все где повыше, а сейчас взял да выбрал, так что теперь дома посижу. Вот тут край, тут мой край. Никогда не мог жить в ограничении, совсем ради семьи. А теперь так решил – в постриг иду, в затвор. Чтобы ни одного вируса на седую голову не село…
– Ну, уж в постриг! Жертва свободы во имя ответственности? Жертва коня ради пешки… Постриг тогда у меня – с моей «пилой», да тридцать лет под одной крышей, – заметил Миха, и, как мне показалось, невпопад.
Между обоими моими знакомыми сразу возникла неприязнь. Странное дело, как мы быстро становимся участниками игры. Игра – это когда ты вдруг «за» или «против», хотя только что твое дело было – сторона. Я это обнаружил, когда однажды поймал себя на том, как в голос ору на телевизор, а там незнакомые мне мужчины гоняют в футбол. Красные против желтых. Я был за желтых. Дело было за границей, и среди моих родственников и друзей никто не жил среди тех, кому положено болеть за красных. Или за желтых. Тогда почему я за желтых? Не знаю. Наверное, потому что мяч, этакий футбольный бог, должен отдать им предпочтение за их стремление сыграть красиво в пас. Но бог привечал красных, которые грубо, просто и твердо отражали атаки и навешивали мячи на своего гиганта-центрового. Это было не справедливо по отношению к мировой футбольной гармонии. Я горой встал за желтых. И вдруг мои желтые закатили мяч в сетку красных, и вот я ору от счастья! Есть справедливость! Она есть хотя бы на футбольном свете. Я ору в экстазе, и сжимаю в руке пульт. Случайно палец задевает кнопку «Стоп», и гаснет магический кристалл. О чудо! В один миг из моей жизни исчезли желтые и красные, их нет, а я – есть, и мое дело – сторона. Пока в ладони пульт – во мне – нравственный закон, а бог – над головой… Не футбольный, а мой. Как же много вокруг того, чего на самом деле нет! Игры. Вот и теперь, между Михой и художником, я уже был на стороне последнего. Почему? Смешно…
Художник оказался не из тех, кто уходит от. Да, от ответов. Вето. От вета. Он склонил плечо, став на пол головы ниже, сдвинул треногу на пол, и та опустилась с тяжелым стуком. Он расставил треноги, не обращая никакого внимания на людей, спешащих вниз, сдать пропуска и выскочить из мышеловки, которая вот-вот может захлопнуться – он расставил древнюю треногу и, со щелчком, распахнул замок, – Мы с Михой следовали взглядами за его движением, – и положил на щербатую поверхность лист бумаги. Он был мне знаком, я узнал чуть оборванный, обгрызенный уголок…