18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виталий Волков – Кабул – Нью-Йорк (страница 11)

18

Балашов поднялся с дивана и отправился за любимым толковым словарем Павленко.

– Ученые, к слову, пока не могут открыть секрета обоняния. Вполне возможно, это не одно чувство, а несколько различных механизмов. Раньше были уверены, что в носу есть молекулы, которые действуют как замочки. Тысячи и тысячи замочков, а те молекулы, что попадают в нос, – это ключи. Гигантская связка. Тычутся, пробуют, пока не попадут, каждый в свою подходящую скважину… А попадут – идет сигнал в мозг. Это и есть дефиниция запаха. Правда, сейчас опровержение появилось. Есть такие молекулы, которые по форме абсолютно одинаковы – разница только в симметрии. А запахи дают совершенно разные…

– Ты к чему мне это все рассказываешь? Это ты еще о любви? Ты такой осторожный стал со мной… Что же ты меня остерегаешься?

– О запахах потому, что есть гипотеза: любовь тоже по запаху возникает. Влюбляются те, у кого запахи подходят друг к другу. Только запах тут особый, гормональный. На нюх мы его носом не чувствуем. На то имеется специальный орган.

– Ну и как, тут опровержения не появилось?

– Тут больше о сексе речь. Я так думаю. А то плоской выходит формула любви. Подошли по запаху – и вся любовь.

– Вот я и спрашиваю, что, по-твоему, есть любовь. Не гормональная, а морально-психологическая.

– А в Павленко толкования любви нет.

– Детей ты тоже с помощью Павленко производить будешь?

– А ты желаешь ребенка? – оживился Игорь, но сразу пожалел о вырвавшихся словах. Маша вскинулась на него:

– Разбежался… Ты, Балашов, даже не знаешь, любишь ли меня, а уже в отцы! Я думаю, многие мужские особи так: хотят ребенка завести, только чтобы не разбираться, что такое любовь. А бабы млеют, думают, если хочет, значит, точно любит.

– А женщины? Что, не так?

Маша покачала крохотной головой.

– Глуп ты, Балашов. В том смысле, что не умен. Как только книжки умные умудряешься писать? Я думаю, каждого писателя, прежде чем разрешить книги его издавать, надо экзаменовать, что он о любви знает. А то напишут черт-те чего, а ты живи…

– Чего ты от меня хочешь? – обозлился, наконец, и Балашов. – Писатель создает свой мир. В моем мире я знаю, что такое любовь! Неужели ты думаешь, что тот же Толстой знал о настоящей жизни людской больше, чем его недалекая жена? О любви? Да если бы мы знали, что это, не писали бы книг, не марали бы бумагу. Жили бы, как люди.

Балашову вдруг стало стыдно своей никчемности. А ведь Маша права. Слесари чинят водопроводы, космонавты изучают космос, водители водят машины. Все зачем-то нужны. А зачем понадобился писатель, если он своей любимой ничего не может толком объяснить о любви? Себе не может объяснить, что же его удерживает рядом с ней. То ли страх одиночества особого рода, то ли тот самый «гормональный запах», то ли эстетика ее фигурки, то ли томление от осознания уникальности, когда соприкасаешься с уязвимым женским, доступным пока лишь его рукам. А то и собственничество обладания… А самое постыдное в том, что во всем этом можно при изрядной кропотливости и честности разобраться, как можно найти булавку в стоге сена – но для этого надо отнестись к любви именно так, как он предлагал на словах. То есть разъять ее на «простые» импульсы… чтобы в сухом остатке получить либо ясный ноль, либо строгую единицу. Ту, ради которой стоило… Стоило всего… Но на словах. А на деле он не готов даже к первому шагу. Почему? Да потому, что подозревает в себе тот самый ноль, найдя который трудно уже будет жить так, как он привык жить. Ведь если в нулях и единицах, то есть так, как требует от него эта женщина и будет требовать любая, то не дотянешь до единицы. И никакой Мандельброт[11] не упасет. Хотя, по сути, в недостижимости единицы, в бессмысленности ее достижения при наличии хотя бы одного «фрактала любви» и есть спасение. Но не для Маши. И ни для какой иной женщины. Разве что для Гали! Но там-то как раз ноль! Вот парадокс лирики. И правда, глуп ты, Балашов, оттого что не умен!

– Ты отчего пунцовый стал? – испугалась Маша, взглянув в непривычно тяжелое, вдруг ставшее кирпичным, лицо Балашова. Она угадала, что сейчас Игорь бухнет на нее некое откровение, от которого ее жизнь с ним примет новый разбег – либо центробежный, либо центростремительный, но в любом случае пока, оказывается, нежелательный. Осень еще не надломилась в своем черенке, еще не забеременела холодно зимой, она еще помнила цвет сока и солнца. Значит, и ей, быстрой зеленоглазой ящерке, еще не пришел час сползать в свою пещерку с нагретого солнцем камня балашовской души…

– Обними меня, и я все пойму про любовь. На время пойму, по крайней мере, – пошла на попятную она.

– Ты знаешь, что Масуда убили? – все-таки вывалил на подругу свой груз разом, как с самосвала, Балашов. Маша опустила голову. Масуд ей нравился, и фильм, над которым она все еще трудилась на немецкие деньги, предполагал наличие живого Льва Панджшера.

– Маша, тебе не кажется, что с кем мы ни соприкасаемся по жизни, те увядают? Картье. Теперь Шах Масуд.

– С Масудом нас судьба не сводила. Это не мы, а Миронов виноват, если о вине говорить.

– Еще печальнее. Значит, и мы завянем?

– Почему?

– Из-за Миронова. И тебя я втянул…

– Балашов, ты сегодня первый на кладбище кораблей. Тебе и Миронова не надо, сам вымираешь. Понимаю, Масуда жаль, но он ведь свою судьбу сам определял. Ему воевать, тебе жизнь возрождать в слове. Ее тонкие неустойчивые формы. Я думаю, это и есть любовь?

Девушка произнесла эти слова с непривычной робостью в голосе и с надеждой заглянула в глаза Балашова.

– Знаешь, о чем я думаю?

– Что лучше бы в жизни, чем на бумаге?

– Нет, ты не поняла. Это все равно. Все, что в слове рождено, на бумаге выведено, рождается потом в жизни.

– Так ведь и я о том. Странно, ты писатель, а меня не понял.

– А я о другом. О том, что мне Миронов сегодня рассказал.

Маша только рукой махнула.

Вывод дивизии Ютова

1989 год. Афганистан

Дивизия Руслана Ютова покидала провинцию Балх последней. Разведчики Руслана Руслановича поработали если не на славу, то добротно. И гэбэшный подполковник по делу помог. Так что с командирами Масуда было оговорено и скреплено «товарной» печатью соглашение о «последнем дне». Масуду можно было верить, и теперь генерала Ютова куда больше волновало его собственное воинство, упившееся до полоумия. Относительно мирное соседство с душманами, достигнутое умным Ютовым, имело оборотную сторону: торговцы немедленно пополняли дивизионные закрома, какие запреты ни вводи, как ни грози младшим офицерам, прапорам да сержантам. Все одно. Здесь уже поняли то, чего никак не возьмут в толк на Большой земле, – мир держится на торговле. Простые солдатики эту истину ухватили в общении с басмачами куда быстрее, чем инструктора ЦК КПСС. «Ну, ничего, – думал Ютов, – ничего, вернутся его „афганцы“ на родину, поснимают фуражки да береты и поучат жизни тех инструкторов. Если выберутся отсюда на своих двух или хоть на четырех ногах». Об уходе войско, конечно, прознало заранее, несмотря на все игры в военную тайну, и тут же взялось готовиться, вспоминать родные нравы.

– Как будто завтра жизнь закончится, а не начнется, – на днях уже сказал он адъютанту Соколяку. Тот усмехнулся:

– Смерть начинается там, где заканчивается жизнь.

Год назад Соколяк едва успел выбить из рук обкуренного десантника автомат, когда тот, не моргнув белесым выпуклым глазом, запустил очередь в штабных генералов и полковников. В тех глазах не было жизни.

Однако войско, как море, раскачивалось от утра к вечеру, от прилива к отливу, но не выходило из берегов. Ютов уже надеялся, что еще день – и оно вытечет рекой сквозь темные ущелья, и афганцы будут смотреть этой мутной февральской воде вслед с утесистых берегов. Может случиться, что разведчики напорются на минное поле, может быть, пара «стариков» поднимут бузу, но в целом вывод его дивизии пройдет под знаком мирной звезды. Так же считали и штабные, те, кто еще оставался в «сознанке». Так бы и было…

Но днем пришел черный приказ от Главпура. Лучше бы его вообще не было, этого Главпура. Лучше бы Горбачев с него начал свою «Женеву». Главное политуправление Советской армии приказывало авиации нанести ракетно-бомбовые удары по позициям моджахедов на пути следования уходящих колонн. Во избежание нападения с флангов.

Ютов обхватил голову руками. Эти сволочи даже закончить войну не могут по-человечески. Руслан Русланович сочно стукнул кулаком по столу, и тяжелая, из кости, индийская пепельница подскочила в испуге.

– Соколяк! – крикнул он, и адъютант черным вопросительным знаком вырос на пороге.

– Политруки решили отутюжить ковром на прощание. Суки. – Ютов не стеснялся в выражениях перед офицером, ставшим его тенью.

– Кто-то «там» орден захотел. Верно. Потом будет труднее колодку удлинять.

Ютов еще раз приложил стол, но на сей раз ладонью, бережнее.

– Масуд не простит обмана. Иди к Масуду. Пусть узнает.

У Ютова была отлаженная схема обмена информацией с командирами Масуда через посредников, но сейчас идти этим путем не было времени. Очень не хотелось рисковать Соколяком, но никому другому не мог он доверить поручение, за которое его самого с легкостью отдали бы под трибунал «те». Если бы прознали.

Соколяк прищурил глаза. В заостренном русском лице проявилось монгольское. Поручение его явно не привлекало.