18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виталий Сейдов – Ангел – подписка премиум (страница 6)

18

Даша посмотрела на телефон, где светились его слова. «…спросила про маму… Постараюсь вырваться…»

Она улыбнулась. Не ответила. Потому что ответом было не это сообщение. Ответом была возможность. Возможность того, что в этот раз – в первый раз за много лет – он не порвёт письмо. Не испугается. Не убежит. А решится дописать.

Или не решится.

Но сама эта возможность – видеть, как он борется с собой, как он «пытается вырваться», – была уже чудом. Первым живым движением за долгое время.

Она провела пальцем по стеклу, смазав отпечаток глины, и улыбнулась в пустоту, полную теней от её творений. Впервые за долгое время – с надеждой. Опасной, неоптимальной, живой.

Глава 4. Протокол переопределения близости.

Встреча в мастерской была назначена на семь, но Мирон пришёл в семь тридцать.

«Куратор» не препятствовал напрямую. Вместо этого он создал каскад микропрепятствий. Незапланированный созвон с сингапурскими коллегами. Сбой в работе лифта. И «случайное» обновление навигационной системы, которое добавило двенадцать минут к его пути.

Каждое из них Мирон преодолел с упрямством, которого в нём не было уже много месяцев. Это был первый акт воли, и он ощущал его как мышечную боль в атрофированной конечности.

Мастерская встретила его тёплым, независимым хаосом. Пахло не просто глиной – влажной землёй, древесным углём от печи, озоном после обжига и чем-то кисловатым, живым. Потом. Кожей. Яблочной кожурой. Даша, в застиранном свитере и штанах, покрытых коркой засохшей глазури, выгружала из печи новый обжиг.

– Ты опоздал, – сказала она, не оборачиваясь. – Значит, в матрице всё-таки есть баги.

– В матрице – нет, – ответил он, снимая идеальную безворсовую куртку и чувствуя, как она здесь, среди этой грубой фактурности, выглядит пошлым анахронизмом. – Во мне – возможно, – произнёс он уже тише, глядя на свои безупречные, чуждые этой мастерской ботинки.

Она повернулась. У неё было чёрное сажевое пятно на щеке и та самая, знакомая с университета, смесь усталости и озорства в глазах. Он почувствовал не влечение, а что-то более древнее и пугающее – потребность в причастии. К этому беспорядку, к этой свободе, к этой жизни.

Они пили чай из кривых, шершавых на ощупь кружек – её ранних, «неудачных» работ. Говорили ни о чём. О трещине, которая пошла по «духу леса» именно так, как и должна была, создав новый, непредвиденный рисунок.

Он не стал рассказывать о своих проектах и планах. Вместо этого у него вырвалось, будто само собой: «Это скучно. Это просто очень дорогая и эффективная тоска». Мирон почувствовал, как слова, произнесённые вслух, обжигают губы непривычной правдой. Он замолчал, испуганный собственной искренностью. Она кивнула, как будто ожидала именно этого.

– Ну, расскажи, как твоя мама? – спросила она вдруг, отводя глаза к своим запачканным в глине рукам. – Всё ещё… пьёт из той, моей смешной кружки?

Он кивнул, удивлённый не резкостью, а этой внезапной, обнажённой заботой о чём-то таком далёком и, казалось бы, неважном.

– Да. Говорит, что кофе из неё самый тёплый и живой.

Даша не засмеялась. Она опустила глаза в свою кружку, будто искала в чайной гуще начало давно забытой истории.

– Я… я хотела подарить её именно твоей маме, – тихо сказала она. – Видимо, потому что думала: вот как должна выглядеть настоящая мама.

Она сделала паузу, давая словам опуститься на дно тишины.

– Ты же знаешь, что меня растила одна бабушка… Она была добрая, читала мне на ночь… Её руки всегда чуть дрожали. И пахло от неё всегда лекарствами. А твоя мама… – голос Даши смягчился, в нём появились те самые, детские нотки восхищения. – Она пахла духами и яблочной шарлоткой. И на школьных собраниях она смотрела на тебя не так, как все. Не проверяла – любовалась. Будто ты был слеплен из какого-то другого, золотого теста. Я тогда втайне звала её «мама-фея».

Она посмотрела куда-то мимо него, в прошлое.

– И когда на уроке труда мы делали подарки для мам к восьмому марта. У меня получилось это… это нечто. Все вокруг лепили для своих мам, а у меня… у меня не было для кого лепить. И я сидела, смотрела на этот комок глины, и мне было так пусто и горько, что хотелось его раздавить.

Она подняла на него глаза, и в них стояла та самая, детская, незащищённая ясность.

– А потом я увидела твою маму. Она зашла в класс за тобой, до звонка. Стояла в дверях, такая… ухоженная, светящаяся. И улыбалась. Только тебе. И у меня в голове вдруг как щёлкнуло. Вот. Вот для кого. Я подарю ей! Той самой «маме-фее»! И представлю, как она смотрит на эту мою калеку… И рассмеётся. Не надо мной – а вместе со мной! Потому что это же правда смешно! И если она рассмеётся… то, может быть, и во мне есть что-то… весёлое. Живое. Что-то, что стоит такого же чистого смеха.

Она выдохнула, и её губы тронула улыбка – уже не грустная, а озорная.

– И знаешь что? Так оно и вышло. Я подошла, протянула: «Тётя Аня, это для Вас, с праздником!» А кружка в печи на один бок сползла, съёжилась гармошкой, как башмак у гнома, а ручка поднялась кверху – будто тот гном в агонии взмахнул кулачком. Она взяла это… это существо, перевернула. И рассмеялась! Звонко, от души! И сказала, сквозь смех: «Спасибо! Дашенька, это же настоящий закалённый характер! Настоящий боевой гном, прошедший через огонь. Я буду из неё чай пить – она такая живая!»

И обняла меня сильно, сильно… Даша замолчала, глядя куда-то в прошлое, и её глаза заблестели.

– Вот это «спасибо»… оно было не вежливым. Оно было соучастным. Как будто мы с ней вдвоём секрет раскрыли. Что самое ценное – это не то, что ровное. А то, что живое и через огонь и испытание прошло.

Она перевела на него взгляд, и в нём уже не было детской ясности. Была тихая, взрослая нежность.

– И с тех пор… она из неё пьёт. Правда?

– Да, – голос Мирона прозвучал хрипло. – Пьёт постоянно.

Он смотрел на неё, и его детская трагедия – клякса, порванное письмо, страх испачкать чистый лист – казалась ему теперь капризной, почти постыдной проблемой. У него был чистый лист, который он боялся испортить. У неё не было листа. У неё была старенькая, исписанная вдоль и поперёк общая тетрадь в дешёвом переплёте, полная чужих, угасающих строк. И её дар был попыткой вписать хоть что-то от себя на ещё один, чужой, но такой безупречно чистый лист.

Мирон не находил слов. В мастерской было слышно только, как потрескивала остывающая печь.

И тогда Даша вдруг усмехнулась, указывая на его идеально закатанные рукава рубашки.

– Смотри-ка, – сказала она, и ехидные чёртики заплясали в её глазах. – У тебя даже закатывание – по ГОСТу. Линия ровная, угол постоянный. Это ты сам или твой «Умный шкаф» так за тебя борется с энтропией?

Он посмотрел на свои рукава, потом на её свитер с торчащими нитками и следами глины.

– Сам, – пробурчал он. – Это базовый навык выживания в мире, где любая складка считается мятежом.

– Мя-теж, – протянула она, подчёркивая нелепость слова. И заразительно звонко засмеялась. – Представляю: сидит где-то алгоритм, смотрит на твою помятую рубашку и кричит в ужасе: «Тревога! Пользователь Мирон начал стихийную демонстрацию против крахмала! Все поместам! Надо обуздать этого наглеца!»

И тогда случилось нечто. Его губы дрогнули, и из горла вырвался короткий, хриплый звук, которого он не слышал от себя годами. Звук был настолько чужим, что на секунду показалось – это кашляет кто-то другой, застрявший у него внутри. Потом пришло осознание: это смех. Настоящий. И он отдаётся где-то под рёбрами странной, забытой судорогой – не болью, а будто оттаиванием замороженной мышцы. Он закашлялся, от неожиданности больше, чем от смеха.

– Тихо, тише – ухмыльнулась Даша, подливая ему чаю. – А то твой внутренний гардеробный комендант сейчас вызовет подкрепление. И присвоит мне статус «источника неконтролируемого веселья, угрожающего стабильности дресс-кода».

И они засмеялись уже вместе. Не потому что было так уж смешно. А потому что этот абсурдный, никчемный, ни к чему не ведущий смех был их первой совместной, никем не санкционированной операцией. Актом партизанской войны против всеобщей алгоритмизации, где их оружием была собственная неловкость.

Смех отзвучал, оставив после себя не пустоту, а странную, новую близость. Мирон смотрел на её руки, лежащие на столе – на эти сильные, израненные глиной и жизнью пальцы, которые когда-то, дрожа от волнения, лепили подарок для призрачной «мамы-феи».

Он протянул руку через стол. Не для того, чтобы взять её руку. Чтобы кончиком указательного пальца, холодным от уличного воздуха, коснуться той самой, старой, едва заметной вмятины – шрама на её ладони – следа от какого-то инструмента или падения. Кожа под его пальцем была шершавой, неровной, живой. Тепло от неё медленно растекалось по его холодной подушечке.

Даша не отдернула руку. Она замерла, следя за его взглядом, прикованным к точке прикосновения. Её дыхание стало чуть глубже.

– Нашли брак? – тихо спросила она, но в голосе не было насмешки. Была та же самая, обнажённая уязвимость, что и в рассказе про восьмое марта.

Он покачал головой, не отрывая пальца. Ощущение было настолько простым и настолько подавляющим, что слова казались игрушечными.

– Нашёл… – он сглотнул, и голос сорвался на шёпот, – …доказательство.