Виталий Сертаков – Кремль 2222. Юго-Восток (страница 44)
— Рукокрылы — они вообще не страшные, вот так, — Иголка сурьезно так говорила, но руку свою хитрую не убрала. — Когда зверь большой… оох ты какой… его бояться незачем. Большого… ммм… и убить легче легкого. Большого… вот такого большого зверя… ммм. А ты… ты… стой тихонько… спробуй змейку малую словить. Ее в травке и не видать… стой, я сказала… А змейка, он кусит разок — и готово, закапывай… не тро-ожь меня, чумазый!
Схватил я ее в охапку, легенькая, шустрая, ну точно лисичка. Пока до полатей на печи нес, она сама из сарафана как-то выскочила. Голую уже принес, ага.
— Как же ты… одна хо… ходишь? Не… неужто мышей летучих… не боишься?
— Так большой-то… оохх… да, да, вот так… большой-то при солнышке взлетать… ух, ой-ой… боится взлетать-то… понимает, что пристрелят… да, да, сильнее, вот так… ой ты твердый какой…
Вот так девка, на что умная, подумал я. Верно все говорит, и нас так же ротный Федор Большой учил — большого зверя бояться смешно, он сам есть первая добыча. То есть это я после подумал, гораздо позже, ага. А тогда я ничего вообще не думал, уж и не помню, сколько времени прошло. Даже напужался маленько, редко со мной такое, чтоб совсем не думать. Обычно хоть что-нибудь, да думаю, про жратву к примеру. Ясное дело, про жратву я всегда думаю, а как иначе?
Когда очухался, стал вспоминать, запер дверь на засов или нет. Дык травнику еще рано, он позже приходил, но все равно как-то некультурно. Тут я подумал, что, ежели травник сейчас припрется, придется ему башку в плечи забить. Не шибко телигентово получается, травника-то убивать. После такого мне, пожалуй, только на Пепле место или в банду к Шепелявому кашеваром, ага. Дык другого выхода-то нету, женщину мою нельзя выдавать…
Моя женщина. Она сама так сказала, в ухо прямо. «Я теперь твоя женщина». И языком в ухо влезла, у меня аж пальцы на ногах в разные стороны растопырились. У нас на Факеле привычно девками да бабами их называть, а женщины — слово смешное, из древних Любахиных журналов.
— Как ты отца не забоялась?
— Коз доить пошла. Сама с женой Фомы заменилась. Не могла дальше ждать.
На меня сверху влезла. Голова про такое сказывал, но я не шибко верил. А чо, Голова — умный, много девок в малинник водил, он по-всякому малину показывать умеет. От Иголки я маленько не ожидал такой ловкости, что ли. Не то чтоб напужался, а все ж боязно маленько стало. Особенно когда в четвертый раз рот ей зажимал.
— А как кто тебя заметит?
— Ой, заметил один такой. Да и пусть. Я сама пришла.
— Умная ты, — похвалил я. — А верно наши бабы говорят, что вы колдовки все?
— И я — самая злющая, — Иголка снова схватила меня промеж ног, я мигом позабыл, об чем спрашивал.
Стали мы по печи кататься, тюфяк изорвали, горшки побили, заслонку с печи сорвали, едва избу не подожгли. Когда очухались — лежим уже внизу, на шкуре, оба в соломе, потные, будто день в поле бегали. И никак нам, ешкин медь, не разъединиться. Антиресное такое ощущение, словно не первый раз голышом встретились, а вроде как просто давным-давно не виделись и соскучились жутко. Я еще подумал — надо будет у рыжего спросить, было с ним такое или нет, а то вдруг заколдовали меня?
— А что там с Головой? — вдруг вспомнил я. — Травник, что меня гадостью вашей поит, ничего не говорит.
— И вовсе не гадостью, — обиделась Иголка. — Это он тебе, глупому, кровь от заразы чистит. До ветру часто бегаешь?
— Дык… почти три дня там и просидел, — застеснялся я.
— Вот-вот. Печенку тебе, глупому, чистит. Я потому три дня и не шла к тебе, — хихикнула она. — А рыжего вылечат, наверное, Фома сказал. Крови из него дурной много вытянули, к пиявкам в корыто положили да медом серым кормили.
— Ух ты… А что же с нами будет?
Я как про рыжего хорошее услыхал, так затих маленько. Снова стал грустное про нас думать.
— Парни ваши вчера за водой к нашим Колодцам ходили, — Иголка на спину откинулась, глазья закрыла, травинку стала грызть. — Ой, не трогай, щекотно же… Я братца попросила, он там с вашими полялакал… не сердится дьякон на тебя. Уже дважды в лес гонцов засылал, с гостинцами, с железом даже, и труб железных за тебя телегу прислал, вот так.
— Батя мой? — Я вскочил, едва башкой о полку не вдарился. — Дык… быть того не может. Я же с карантина сбежал, он меня теперь точно проклянет, мне лаборант отлучение обещал!
— Ну до чего ты глупый, — Иголка тоже села, взади меня обняла, грудками потерлась. — Какой же он отец, коли дитя родное отлучит? А ежели отлучит, какой же он дьякон для всех прочих факельщиков? Ведь Спаситель ваш жалеть всех да прощать завещал, разве не так?
— Вроде… так… охх.
Взад меня на шкуру опрокинула. Я хотел честно сказать, что силов моих больше нету, и вообще, как бы кто, спаси Факел, не заявился. Но не сказал ничего. Рот-то открыл, чтобы сказать, нахмурился сурьезно, да только она мне в рот губы вставила и язык еще… ох, ешкин медь.
— Твердый ты мой… чумазый… твердый мой факельщик…
— И вовсе не чумазый… я у вас тут каждый день в бане потею.
— Это тебе надо… охх… да, да, еще, еще, крепче, крепче за бедра меня возьми, как хозяин возьми… в бане из тебя заразу с потом изгоняют, ты терпи… оххх…
Солнышко лавки в избе позолотило, когда мы маленько разлепились и толком говорить смогли. Иголка впервые рассказала, что это за место. От деревни северных пасечников неблизко, полчаса бегом бежать. Место тут целебное, травы особые посажены, их хищные твари на дух не выносят. Но из дому выходить далеко нельзя, от трав такой дурман идет — уснешь и не проснешься. Прежде нео в гости наведывались, скот и пчел воровали, теперь боятся, сквозь дурманные травы не ходят.
— Иголка, отец меня не простит.
— Он просто не успел, ты слишком быстро на Пасеку убежал. Дьякон всех инженеров на Совете убедил, что вас обоих простить надо. А если моего сына не простят, тогда ищите себе другого дьякона. Вот как сказал.
— Да ты чо? Так прямо и сказал? — У меня аж в носу защипало. — Не мог мой батя против всех законов такое сказать. Он же это… как железный гвоздь.
— Сам ты гвоздь. Деревянный и тупой. Да на Базаре все про вас только и толкуют.
— Чо толкуют-то?
— То самое. Про могильники. Про воду. Про то, как вы всю промзону от заразы спасали. Химики воду с Луж проверяли. Чище вода стала. Пить нельзя пока, но уже чище. Совет ваших инженеров порешил теперь большое войско на Кладбище послать. Но не сейчас, а как Лужи замерзнут. К шамам даже гонцов заслали, мира запросили. Вдоль берега дамбу строить будут, воду речную отводить, могилы сушить будут. Пасечники тоже помогать пойдут, вот так.
— Раньше ведь никто не соглашался помогать.
— Ой, раньше железяк больших боялись. А нынче оба померли, не так страшно.
— А про рыжего что слыхать?
— Ой, про рыжего твоего совсем смехота. Болтают, что на Факеле ручной паук железный завелся, что его один шибко умный механик приручил да работать на людей заставил. И теперь этот паук потащит на себе все тяжелое, что людям на Кладбище не дотащить. Коняшек-то жалко, ноги им по ямам ломать, а паук живо добежит, он там каждую могилку знает. И в плуг его запрячь можно, и реку осушать, и деревья корчевать, вот так. А еще паук все спрашивает, где его капрал Голова.
— Кто? Какой еще кап-рал?
— Ой, откуда мне знать, что твой рыжий выдумал?
Тут я крепко задумался. Выходило так, что вроде все наоборот перевернулось.
— А как же мы с тобой?
— Это ты про что? — Сама спросила, а сама опять грудью трется. Вот что странно, ешкин медь, у меня кожа ведь твердая. Обычно ни хрена не чувствую, ага. Мальцом еще бегал, пацаны подловили, вилами стали колоть. Ну чо, они колют, а я ржу, не больно ни фига, щекотно только. Они озлились, дурные еще были, мелкие, и давай со всей силы колоть. Я тогда первый раз сильно рассердился, дык ясное дело, телигентовые люди разве станут друг дружку вилами в жопу тыкать? Ну чо, отнял вилы, показал троим дурням, как тыкать правильно, они после того неделю стоя жрали, вот смехота…
А с Иголкой совсем не так. И не так, как с другими девками, которым малинники показывал. Пошуршим там маленько и разбегаемся. А эта… сосочки твердые, горошками, в рот так и просятся. Едва до меня грудкой или пальцем коснется… ну прям дергает всего, от пяток до ушей.
— Ты чего, Славушка? — А сама ржет. И ногами так перебирает… короче, чтобы мне все видать было. А я на нее и на одетую-то прямо глядеть не шибко могу, уж такие глазья синие. А когда без одежки, так, ешкин медь, воздух во мне застревает — ни туды ни сюды!
Повалил ее снова, придавил, мигом притихла лисичка моя.
— Это я про нас с тобой, — говорю. — Про то, что жениться на тебе хочу.
— Ой, хотел тут один жениться, — запела она свою любимую песню. Но я по глазьям ее видел — обрадовалась очень, прямо сметаной растеклась, ага. И пятками мне взади по ногам трет, думать мешает.
— Я тебе сурьезно говорю, хочу, чтоб культурно промеж нас было! — Чтобы не так сильно надо мной ржала, взял ее тихонько так за шейку, сдавил маленько.
Вроде ржать перестала, это хорошо.
Обняла жарко. Я испужался маленько, думал — снова играться затеет. Но ничо, спас меня Факел от позора. Оказалось, Иголка снова все вперед придумала, я за ней прям не успевал.
— Отец меня за тебя не пустит.
— Мой батя тоже.
— Здесь нам жить нельзя.