18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виталий Сертаков – Демон против Халифата (страница 62)

18

Григорий смотрел, улыбался. Не мортус, не выверт, не блаженный. Нельзя было с ним рядом покой вкушать; его либо любить требовалось, горячо, самозабвенно верить в него, либо ненавидеть.

Бродяга ненавидел. С того самого раза, как первый раз, в Лавре, у преподобного, повстречались. Тогда божий человек Григорий за руку горячо ухватил, взглянул пристально — так, что мурашки по коже. Этими самыми мурашками напугал Бродягу сильнее, чем словами. Давно уверился мортус, что напугать его ничем нельзя, а вот поди ж ты…

— Звали ведь тебя, милый, во дворец, к мальчику? — пропел тогда в Лавре божий человек. — Ты не ходи, не надо…

Бродягу вторично передернуло. О том, что его втайне намерены были пригласить к больному наследнику престола, ведомо во всей столице было троим, максимум четверым. Сама Александра Федоровна была не в курсе замыслов фрейлин. Бродяга еще и колебался, взваливать ли на себя такую ношу. Ибо положительный результат лечения непременно привел бы к ненужной вовсе славе, к дальнейшим обязательствам и слежке. Отказаться твердо тоже, в общем-то, неприличным казалось, ибо приходили от государыни дважды, подолгу наблюдая, как он лечит, и обмануть бы не позволили…

— Ересь несешь, дитя! — осадил тогда божьего человека Бродяга. А сам кулаки за спину спрятал, так и чесалось нос тому грубый разбить. — Какой еще мальчик? Да ты, вообще, кто будешь, дитя?

— Я-то буду Григорий, пришлый из святой Руси, — непонятно ответил мужичонка. — И мальчика, бог даст, исцелю, и тебе помогу. Только не ходи ко дворцу, погубишь себя… Тебе ль не знать, что насильно нельзя лечить? Нету в мальчике воли к жизни, только высосет тебя…

— Если нет воли, как же ты пользовать его собрался? — едко спросил Бродяга.

— Там воля к иному есть, — кротко ответил странник. — Я, милый, Сибирь вдоль-поперек прошагал, в степях такие обители посещал, что тебе и не снилось. Мне господь являлся, дарствовал милость великую… Вижу ясно, что станется с каждым, да не скажу. Тебе скажу — не ходи к мальчику, соври складно, Бог простит.

И отошел тихонько.

Бродяга тогда послушался. Что-то неистовое, праведное таилось в говорящих глазах сибирского мужичка. После мужичок славой оброс, газетенки надрывались, помоями его поливая, да только Бродяга газетам не верил. Он и без газет странную двоякость чувствовал. Одновременно ненависть — и тягу послушать мужичка еще раз. Давно так не случалось, чтобы Бродяге что-то интересно стало, кроме стиха. Крутились ведь вокруг гадалки, предсказатели, карты раскидывали, звали столики крутить — всех Бродяга отметал. А этого Гришу запомнил.

Теперь ждал, чего скажет, раз уж сам пожаловал.

— Уезжай, пока пятки не подпалило, — нутряным голосом, почти не разжимая губ, веско произнес Григорий. — Ты услугу мне оказал, отступился от мальчика, а я добро помню. Мне мало кто добро делает. Вьются вокруг, аки коршуны когтистые, отщипнуть кусок пожирнее норовят. Думают, Гришка блаженный, за всякую тварь перед Александрой Федоровной заступится…

— С чего бы мне уезжать? — пробурчал Бродяга. — Я долгов не занимал…

— Слушай, один раз скажу, после не свидимся, — дохнул перегаром Григорий. — Мне не жить долго, чую, скоро уже венец приму… А ты спасайся, беги, мертвяков на твою долю всюду станется. Скоро, скоро придут Черные, придушат тебя ночью. Сам знаешь — твоя силушка, она при ясном дне, при солнышке раскрывается, а эти закут ищут, закут и мрак. Ночь им станет подруга, милый… Числом возьмут, нахрапом. Для них ничего святого не будет.

— Да как я уеду? — сердито растерялся Бродяга. — Митрополит верит мне, в больницах ждут… А тебе то какая радость угождать? Чай, поперек дороги не стою, в святые не лезу… — вырвалось некрасиво; сказал и прикусил язык. Вышло так, словно журнальные басни собирал.

Сибирский мужичок покачнулся грустно, страдание в лице изобразил. Либо притворялся умело, либо и вправду почти святость обрел, мелькнуло в голове у Бродяги.

— Видение мне было, — не шевеля губами, заговорил Григорий. — Тебя вдали видел, с улыбкой, но в тревоге. Тебя видел, и с тобой царь белый, будущий спаситель. Крепкий, белолицый, власы в косицы сплетены, на престол венчанный, да только не из Романовых… Тихо, тихо, самому страшно! Не спасешься сейчас — не спасешь потом государя, а вместе с ним и всю святую Русь проворонишь…

Нагнулся к самому уху, произнес невнятное, страшное. Мол, с белым царем компания еще веселая будет. Синий карлик да девка при оружии…

Из мотора снова окликнули. Шофер порычал двигатель, дети отпрянули с визгами.

— Григорий Ефимович, умоляю! — сложил пухлые ручки Хвостов. — Анне Александровне снова к вечеру нехорошо станет…

— Прощай, — не подавая руки, отвернулся Григорий. — Каждый свой крест несет… Бродяга.

Услыхав имя свое запретное, Бродяга столбом застыл.

— Много ли времени у меня? — выкрикнул в спину.

Не поворачиваясь, Григорий два пальца показал. Весной шестнадцатого года, не дожидаясь агонии.

Бродяга укатил в Читу.

30

ЧИТА

Черные бал на Руси правили, и не хватало сил с ними справиться. Тот же Исидорушка говаривал, что в прежние века редко когда равновесие сбивалось, успевали Белые мортусы Черных в колыбелях перерезать, избавляли Русь-матушку от проходимцев, родства непомнящих. Зато уж когда сбивалось равновесие, кровь рекой лилась, мор и глад бревном Русь утюжили…

Ужас беспрестанный, тоска лютая терзали потомков витязей. Насколько уж далек Бродяга от политики был, и то захлестнуло, изгадило всего, от носу до пят. Бродяга забирался все восточнее, а по пятам за ним, мутной волной катило бесправие, рассыпая трухой мирную, сытную жизнь миллионов православных.

Суды честные обернулись вдруг клыкастыми ревтрибуналами, выговорить-то тошно. Повсюду тряпки красные повисли, а прочтешь, что на тряпках написано, — удавиться впору. В самой захолустной вотчине новые князья повылазили и свирепее стократ прежних мздоимцев за вымя народное взялись. Кто был ничем — тот ничем и остался. Кто подлецом гулял, тот выбился в начальство. Бродяга тягостно обозревал смуту бесконечную, внутренне все больше тревожась, — когда же сдохнет гидра? Когда же образумятся люди, восстанут против очевидной бессмыслицы, против пьяного сна, захлестнувшего страну?

Не образумились. Раза три Бродяга сам на волоске висел, губернское, а затем уездное ЧК вплотную подбиралось. Монастыри громили, дьяконов прямо у стен родных расстреливали, мочились на поверженные кресты, иконы жгли.

Бродяга бороду сбрил, в который раз сменил документы, пристроился на иждивение в дом инвалидный. Не скопил толком ничего, прежние сбережения по ветру вместе с банками разлетелись, да, впрочем, он и не горевал. С Богом отношения всегда непросто у него строились, подташнивало в церквях Бродягу, от святой воды воротило, однако гонения перенесть он спокойно не мог. Вразумился быстро, что старец Игнатий в Симбирске дела не закончил. Не добрался, стало быть, до ирода рыжего, погиб в дороге, хотя опыта ему не занимать. Однако очень скоро такие пошли трясения, что не до убивца симбирского стало. Лезло и лезло, чисто пруссаки, со всех щелей, отребье голимое, страх потерявшее.

Одно хорошо — покойников искать не приходилось. После восемнадцатого года Бродяга даже слегка растерялся — словно ржавым серпом русский народ выкосило. Холера догоняла тиф, расстрельные команды складывали стеллажи трупов вдоль плетней, деревеньки целиком в леса, к атаманам разбегались. К нему шли и шли по старинке. За шесть революционных лет, не напрягаясь, собрал Бродяга три строчки заклятия.

Немыслимо.

После, за закрытыми ставнями, поклоны бил и не знал, кого благодарить. То ли Его, то ли иного, не называемого к ночи. За сто пятьдесят лет такого не собралось, как за месяцы красного террора. И шпион германский, рыжий отошел на задний план. Как водится, не прожил Черный мортус долго, неосторожен, жаден слишком оказался. Гораздо опаснее был наследничек кавказский, о котором до смерти рыжего мало говорили.

Бродяга же о нем пронюхал задолго. Тот Черный кавказец народился, как скала над миром, как гроза всему сущему; а вослед за ним, тут же, змеиным клубком, прихлебатели посыпались. Лизали ему сапоги, попутно в слизь, в дрань народ перетирая, да сами же мортусам на корм шли.

Эпоха черная сгустилась, продыху не стало. Бродяга метаться устал, хотя жизнь в нем ярко бурлила, через край плескала. Когда потянули колючую проволоку, повезли в тридцатых эшелоны скотных вагонов, у него седой волос выпал, каштан завился снова, как в юности далекой. Десны окрепли, кровоточить перестали, глазам зоркость вернулась, в руки сила пришла.

Не удержался, хотя естество психическое сопротивлялось. Пристроился вольным рабочим в лагерь, при лазарете. Кого еще такой тяготой заманишь? Устал Бродяга метаться, отупел вконец, предсмертные жалобы слушая.

Аспиды окружали, бравые наружи, кровь с молоком, хари не перецелуешь, гимнастерки плечами распирает, а внутри трухлявые. Гнусь внутри, гниль смрадная, выпала при родах душа у людишек этих. Бродяга внешне смирился, ему ли не знать, как скоро хари улыбчивые портретиками на крестах кладбищенских заменятся…

Только вот барышню-бомбистку и приятелей ее чаще вспоминал. Уйдет, бывало, за грибочками в тайгу, приляжет на травке, и тут же навязчиво лица их в башке закрутятся.