Виталий Листраткин – Мы (страница 8)
Впрочем, девчонок он клеил исключительно симпатичных, и мы с Вовкой с удовольствием участвовали в подобных мероприятиях. Что касается Сереги, он предпочитал коротать вечера лежа на койке, уткнувшись в книжку. Он всегда очень хорошо учился, был почти отличником и особенно гордился тем, что никому никогда не давал списывать. За это кое-кто из институтского хулиганья даже пробовал его бить в раскладе «три на одного». Попытка окончилась провалом: здоровяк за минуту раскидал оппонентов по углам. Усвоив жестокий урок увальня-силача, с тех пор старались его не задевать.
Зато Вадим задевал всех остальных. Подвыпив, он становился невыносимым: начинал задирать нос и всячески поучать.
– Вы салаги, – презрительно утверждал он. – В армии не служили, жизни не знаете. Какая баба вам даст?
Я пожимал плечами, здоровяк играл бицепсами, а уралмашевский Вовка заводился: нервно крутил в пальцах чётки, начинал орать:
– Заткнись, гад! Думаешь, в сапогах два года топтался, так самый крутой, да? А хочешь я тебе рожу намылю? Хочешь?
Вадик ржал: ему нравилось доводить Вовку до белого каления. Впрочем, до мордобоя дело никогда не доходило. Бывший сержант знал границу, которую лучше не переходить.
В таком темпе прошли три недели. Но девятнадцатого августа девяносто первого года что-то произошло. В воздухе будто повисло какое-то напряжение, которое ни с чем не спутать. Нам, пережившим трёх генсеков, сразу стало понятно: в стране что-то случилось. Вместо привычных утренних новостей из красного уголка доносилось торжественное, как похоронный марш, «Лебединое озеро».
– Прямо как перед войной… – пробормотал Вовка.
– Может, помер кто? – предположил я. – В школе, помню, когда Брежнев копыта откинул, перед учительской на втором этаже организовали самый натуральный почётный караул, со знаменем и двумя торжественно-грустными пионерами…
По цеху ползли слухи: объявлено чрезвычайное положение, Горбачёв отстранён от руководства, а страной рулит странная организация ГКЧП. Как бы «временно ограничен» выпуск любых газет: центральных, московских, городских и областных изданий.
Неслыханное дело: задолго до обеденного перерыва нас собрал авторитет из профкома: призвал не поддаваться на провокации и вообще вести себя в рамках.
– А всяких там любителей пошуметь, – предупредил он, – будем безжалостно искоренять. Правильно наше правительство с комитетом придумало. А то распустил Горбачёв страну, никакой дисциплины!
В курилке подошёл Вовка, стрельнул сигарету.
– Может, забьем на работу? – предложил он. – Сгоняем в город, посмотрим…
– А что скажем на заводе?
– Что демократию защищали, – ухмыльнулся он.
– А серьёзно?
– Наврём что-нибудь… Например, в столовой отравились…
Удивительно, но на эту идею повелись все, даже отличник Серёга, настолько надоели эти распроклятые рычаги-бумеранги. Ещё до полудня мы ушли с завода.
Город бурлил. Там и сям кучковались группы людей, ближе к центру сливались в многолюдный митинг, где сразу в мегафон зачитывали альтернативный указ Бориса Ельцина: все решения ГКЧП признать не имеющими силу.
То и дело подбегали какие-то люди, попеременно агитировали то за «чрезвычайщину», то за демократов, совали рукописные листовки. Впрочем, «демократов» было значительно больше, чем «комитетчиков». А когда митинг возглавили народные депутаты, бунт принял более или менее управляемый характер. Колонна демонстрантов с наскоро нарисованными плакатами направилась по центральной улице к зданию телецентра, скандируя:
– До-лой хун-ту! Ель-цин! Ель-цин!
Какой-то мужичок с доверчивыми щенячьими глазами дёрнул меня за рукав:
– Слышь, а за кого все кричат?
– За наших!
– А-ааа…
Смотрю, тоже сжал кулак, взмахнул в ритм:
– До-лой! Хун-ту!
Несколько часов подряд ораторы на импровизированной трибуне поочерёдно требовали у представителей комитета по ТВ и радио передать по Нижегородскому ТВ обращение законного президента России к избирателям, а группа депутатов организовала стачечный комитет и сбор подписей, где мы отметились одними из первых, оставив размашистые подписи, город и даже факультет, где учились.
В тот вечер мы впервые не пошли «по бабам». Сидели в «красном уголке», смотрели телевизор. Показывали трясущиеся руки горе-путчиста Янаева, дряблые лица заговорщиков, в глазах которых не было железной воли Спасителей Отечества. Путчисты были так растеряны и запуганы, что их было даже жалко. Эти несчастные казались олицетворением умирающего Советского Союза. Жалко, потому что защищать Великую Империю на деле никто не хотел, даже спецслужбы…
Наутро опять отправились в город. В толпе раздавали газету «Ленинская смена». Ничего примечательного там не было, кроме вызывающе пустой полосы, где по идее должно быть напечатано постановление ГКЧП – это было вызывающе круто. Всё это время нас не оставляло чувство восторга от сопричастности таким событиям, которые важнее института, завода, рычагов-бумерангов, ректора с его «Волгами» и тому подобной бытовухи… Торжественно, под музыку Чайковского, умирала страна, а мы, её глупые дети, с ребяческим простодушием наблюдали предсмертные судороги, даже толком не понимая, что происходит…
На третий день, устав от митинговой суеты, зашли в пивную неподалёку. Взяли по сто водки, пива, чебуреков. Хорошенько заправились, но перед тем как вернуться на митинг, всей компанией пошли отлить. Завернули в какой-то двор, встали шеренгой вдоль кирпичной стены. А когда зажурчали четыре струи, позади раздался характерный оружейный клац.
Медленно повернув голову, я увидел, как белеют лица моих товарищей. Думаю, у каждого сработала та самая генетическая память, которую нам вложили в сердца вместе с первым «октябрятским» значком: страх расстрела, когда оказываешься между кирпичной кладкой и направленным на тебя оружейным стволом – синдром «тридцать седьмого».
Дрожащими пальцами застегнули штаны, повернулись. И увидели притаившийся в глубине двора грузовой «Урал» с омоновцами в кузове. В полном вооружении: шлемы, бронежилеты, автоматы. Они просто смотрели на нас, как псы, ждущие команды «фас». И хоть стволы «Калашниковых» направлены в сторону, пальцы – на спусковых крючках.
Хмель выветрился мгновенно. Осторожно, бочком, под пристальным милицейским оком покинули двор. Однако после «бронепоезда в кустах» народное вече воспринималось совсем по-другому…
Вдруг на трибуну выскочил черноволосый мужчина, выхватил мегафон и заорал:
– Товарищи! Только что сообщили по радио: ГКЧП пало! Демократия победила! Ура!
Началось всеобщее ликование. Он так весело орал и кривлялся, что я спросил у какого-то дяди в кепке:
– А кто это?
Дядя так смерил меня взглядом, будто я спросил очевидную вещь, которую обязан знать ещё с детского сада.
– Как кто? Это же сам Олег Маслов!
Наше возвращение на завод восприняли не очень-то дружелюбно. И сразу повели «на ковёр» к начальнику цеха, где уже ждали чин из профкома и остальные из цехового триумвирата. Кроме нас ещё оказались прогульщики – человек десять-пятнадцать. У профкомовца была своя метода: наугад выхватить кого-нибудь и покрепче наехать – если сломается, с другими пойдет легче.
Однако, на свою беду, он начал с Вовки.
– Ерёмин, почему три дня на работе не был?
– Демократию защищал, – нагло ответил тот. – На баррикадах, можно сказать, на самом что ни на есть переднем крае. Потому что хунта не пройдёт, а Ельцин с нами. Мы даже подписи за это дело оставили там, на митинге. А вот вы за кого были эти три дня, гражданин? За наших или за путчистов?
Это подчёркнутое «гражданин» и «наших» сразу дезориентировало цеховика. Он поплыл, стал городить пространную ерунду и вообще как бы оправдываться. А потом неожиданно густо покраснел и замолк. Вовка так вызывающе ухмылялся, что слово взял сам начальник цеха.
– Пусть идут к станкам, – решил он. – Тем более, всего пара дней осталась. А в институт мы сопроводительное письмо отправим, пусть отмываются…
На том и порешили. Спустя рукава мы добили эти последние два дня у станков, получили какие-то очень маленькие деньги и решили их потратить на грандиозную пьянку – по-взрослому, до рассвета. Накупили нехитрой провизии, два литра спирта «Рояль», развели из сухого концентрата «Юпи» приторное пойло и позвали знакомых девчонок. Начался пир.
На шесть утра мы были абсолютно никакие, но на Вовку смотреть было особенно больно – совершенно безумные глаза. Не отрываясь, он выдул целый стакан водки. Несколько секунд стоял, закатив зрачки, затем неожиданно смахнул посуду со стола на пол – она только чудом не разбилась. Но этого Вовке показалось мало: ударом ноги высадил оконную раму – стёкла со звоном полетели вниз, на асфальт. Туда же отправилась тумбочка и ещё что-то из мебели. Мы с Серёгой пробовали унять его, но Вовка так оттолкнул, что даже силач Серёга отлетел в угол, будто резиновый мячик. Испуганные девчонки разбежались, а обрадованный сержант вместе с Вовкой принялся крушить остальную мебель на этаже. Воистину это был классический русский бунт – бессмысленный и беспощадный.
В одиннадцать часов вылетал наш самолёт. Общежитие мы покинули за два часа до этого. Здание напоминало руины Сталинграда, вокруг которых валялись останки обстановки. Добрая тётенька комендант, у которой я как-то даже занимал деньги, ошеломлённо смотрела на дела «уральских соколиков». Проходя мимо, я старался не смотреть в её сторону: даже с дикого похмелья было стыдно.