Виталий Конеев – Детство на тёмной стороне Луны (страница 4)
Тётя Лиза всегда смеялась, когда я приходил в переулок, и рассматривала меня. И о чём-то расспрашивала. Её сожитель Чехонат тоже, но угрюмо смотрел на меня. У тёти Лизы было четверо детей. Она нигде не работала. Картошку не садила в огороде. И семья жила мелким воровством. Родители на нашей улице запрещали своим детям играть с «Чехонатскими» детьми. Поэтому вороватый Саша и его брат Генка всегда настойчиво звали меня к себе в домишко:
– Витька, айда к нам, покажем тебе что-то интересное.
Маленький квадратный домик утопал в земле. За дверью были три ступеньки, а внизу был земляной пол. Сбоку стояла русская печка. Зимой Сашка выбегал во двор в одних рваных трусах, босиком и рубил топором забор. Хвалясь передо мной, Сашка прыгал по снегу, кувыркался через голову. И нарочито неторопливо разрубал доски на куски. Наполнял дровами печку. И в комнате становилось очень душно и жарко. А ночью было холодно, и мы все садились на стол. Кроме стола и лавки в комнате не было никакой мебели. Вся семья зимой и летом спала на печке.
Но вот открывалась вверху дверь, и в комнату врывался белый холодный воздух. И из него выходила и спускалась вниз тётя Лиза. Дети никогда не бросались ей навстречу. Она осматривала нас и часто протягивала деньги Сашке, чтобы он купил хлеб. И Сашка зимой и летом в одних и тех же рваных на жопе трусах бежал в магазин, босиком. Приносил булку хлеба, но без довеска (Съедал по дороге!).
Тётя Лиза делила хлеб на всех с помощью палочки, чтобы куски были одинаковые. Получал свой кусок и Чехонат, волосатый и страшноватый на вид мужик. Мы, дети сидели на столе и болтали ногами. А тётя Лиза и Чехонат сидели сбоку на лавке. Они кушали хлеб и смотрели на нас.
Жизнь двух семей была благополучной… Но это благополучие будет уничтожено жуткой катастрофой, которую создала моя мать.
По другую сторону переулка, на углу жила тётя Нюра Гаврилина с тремя детьми и нянькой. Если не каждый день, то через день, два у неё в доме была вечером пьянка. Занавесками тётя Нюра нарочно не закрывала окна. И мы, дети и взрослые люди стояли на улице и смотрели на три окна, за которыми с уханьем, криками и хохотом скакали и прыгали мужики и бабы (часто голые), пели песни и орали обязательные маты. Её средний сын Колька, мой ровесник, боялся выходить на улицу и в переулок. У него из носа постоянно текли сопли, и он вытирал их движением предплечья обеих рук….одной рукой, потом – другой. Он каждый день стоял во дворе, опираясь руками на высокие ворота, и смотрел в переулок, на меня, где я играл с Деевыми и другими мальчиками.
Сашка, чтобы посмешить меня, подбегал к воротам и обоссывал их. Колька испуганно отступал к крыльцу. Прятался за дверью и оттуда кричал:
– Дурак! Дурак!
Я обожал игры. Но если мимо нас проходила женщина, то я тотчас прекращал игру и начинал смотреть на неё. Уже в три года я слышал от брата крик:
– Перестань смотреть на баб! Над тобой смеются люди!
Надо мной никто не смеялся.
Если я находился на деревянной площадке перед магазином, у входа в который всегда стояли женщины, то я начинал смотреть на них. Они замечали.
– Смотрите, смотрите, как смотрит.
– Как опытный смотрит.
Иногда ко мне подходили женщины, наклонялись и спрашивали:
– Мальчик, ты почему так смотришь?
Я не знал. Уже в три года я заметил, потому что много раз видел, что те женщины, которые держали руки перед собой, за кисти – очень заботливые мамы. А в восемь… девять лет я понял, почему хорошие мамы так держали свои руки. Потому что ребёнок, хоть и лёгкий, но рука мамы уставала, и мама поддерживала её правой рукой за кисть, сцепляла руки. Из этого движения у мамы появлялась привычка.
На нашем отрезке улицы ни у одной женщины такой привычки не было, хотя у всех были дети. Женщины держали руки в позиции «смирно» или скрещёнными под грудью, по-мужски.
Мать привела меня в баню, в женское отделение. И я впервые увидел голых девушек и молодых женщин. Я начал внимательно рассматривать их. Мне было три с половиной года. Девушки ойкали, иные даже прикрывали ладонями и шайками свои лобки и смеялись. Старуха с растянутыми до пояса грудями плеснула на меня горсть воды и, смеясь, басом сказала:
– У! Бабник будет!
Молодая бабёнка, про которую бабы на лавке говорили: «Клейма ставить негде!» закричала с надрывом:
– Ты чо его привела сюда?! Он же всё понимает!
Я ничего не понимал.
Стихи я начал сочинять в три года, осенью.
По улице бежит овечка,
А за огородом течёт речка.
А вот ироничный стих:
За печкой кричит сверчок,
А под печкой лежит папкин харчок.
За «русской печкой», которая не давала тепло, нашёл место сверчок и орал каждый день, а рядом была печка-буржуйка. Так как Матвей ссал и харкал по углам, то мать насыпала золу под печку-буржуйку и приказала ему харкать под печку.
Председатель колхоза Щербатов приказал Матвею подписаться на «партейную» газету «Правда». И нам каждый день почтальонка начала приносить газеты. Мы их рассматривали, раскладывали по комнате, аккуратно и бережно. Мать говорила, поглядывая в окно на улицу:
– А вдруг придут с проверкой из «ПолиНКВД».
Бабы удивлённо осматривали комнату и спрашивали:
– А чо это у вас такое?
На нашем отрезке улицы никто не выписывал газеты. Люди были неграмотные. Вероятно, всеобщая грамотность Советского Союза обошла стороной наше село, где люди мечтали и говорили о выпивке, о выпивке и о выпивке… кроме сплетен.
Газет становилось всё больше и больше. Они мешали нам жить. И мать долго не решалась бросить их в печку, настороженно смотрела в окно, на улицу, о чём-то думала, а потом махнула рукой.
– А разяби их в рот мать!
И все сожгла. А потом каждую новую газету использовала для растопки дров и… подтирки задницы. Во времена Сталина за такие «дела» расстреливали. Порядок был.
Когда мать сидела на своей табуретке, она порой жевала чёрный хлеб. Я всегда подходил к ней, приваливался грудью к её коленке и смотрел, как она ела, или тянулся рукой к куску. Мать сердилась на меня.
– Прям из горла готова вырвать. На! – и она протягивала мне часть куска. (в словах «горла и готова» ударенье на последним слоге. Это деревенский диалект)
А если я говорил:
– Мам, исть хочу.
Она часто вынимала из-за пазухи кусок хлеба. Это была деревенская привычка – согревать хлеб теплом своего тела.
– На! Жри, что мать жрёт!
Я ел хлеб, привалившись грудью к материнскому колену, и чутко слушал мычание нашей коровы.
– Мам, подои корову. Молока хочу.
Мать не обращала внимания на мои слова, но если – а это было очень и очень редко – брат поддерживал меня, то она с глубоким вздохом вставала с табуретки и уходила в землянку доить корову.
Матвей получал на трудодни крупы. Их тогда не продавали в магазинах села. Но пшено, манку, гречку кушали мыши и крысы. А весной я и мать выкидывали не съеденные крысами крупы в речку. Туда же мы выкидывали картошку, морковь, гнилой лук, чеснок и гнилое мясо. Целая, непочатая туша свиньи лежала в сенцах. Весной мать рубила её на куски, всегда ночью, а я таскал куски в вёдра и выкидывал в речку. Выкидывали пшеничную муку, в которой мать обнаруживала помёт мышей.
Мать каждое утро варила для свиньи чугунок картошки. И если я просыпался рано утром, то выхватывал из чугунка картошку, очищал её и ел, не желая есть, но помня, что весь день я буду голодать.
Мать с удовольствием разминала пальцами картошку и куски хлеба, в ведре. Я четырёхлетним мальчиком просил её научить меня варить еду.
– Сам учись, – отвечала мать и тыкала пальцем в сторону дома тёти Нюры или тёти Музы. – Вон Музка, вон Нюрка лупят своих детей, когда они просят еду. А я вот терплю, хоть дозноил ты меня!
– Мам, исть хочу, – требовал я, опираясь грудью о материнское колено.
– Да чо ты такой? Другие дети, как дети, тихие. Не видно, не слышно их. А ты, ненужный, не даёшь мне продыху! Подох бы лучше. Молю бога. А он почему-то не даёт тебе смерти. Я на работе только и отдыхаю от тебя, идивода. Навязался на мою душу.
Я видел, как мать у дверей магазина, рубя воздух сверху вниз ладонью, кричала бабам:
– Тунеяски, лодыри, сидите дома! А я вот мантулю!
И каждое утро она уходила с Матвеем, Колькой и Людкой на «работу». А вернувшись с «работы», она неподвижно сидела на кедровой табуретке, «наработалась». Я кричал:
– Мам, исть!
– Да чо это за выблядок такой? Ни минуты спокою.
Один раз в год, осенью, когда мужики закалывали нашу свинью, мать жарила картошку на свином жире. О! С каким бешеным пылом и энергией я бросался к сковородке, когда мать ставила её на стол. Мать торопливо совала мне в левую руку кусок хлеба, чтобы хлеб сдерживал меня. Но я не замечал кусок и бешено работал ложкой, метал в рот горячую картошку, давился, задыхался. Картошка застревала в горле, и я срывался с табуретки и на пределе физических сил бежал два метра до бачка с водой. Пришлёпывался к бачку, черпал воду ковшом, торопливо пил. И давился водой. И мчался к столу. Мать сокрушённо качала головой.
– И чо это за ребёнок такой, идивод? И кем он вырастит, идиводина? Глаза какие завидущие, захлестнуться не может. Только еду на него трачу… Не лезь туда. Ешь на своей стороне.
Я в это время ложкой сталкивал верхний слой картошки и быстро поедал нижний слой, поджаренный. Я обжигал гортань, пищевод и желудок и метался между бачком и сковородкой.