Висенте Ибаньес – Куртизанка Сонника. Меч Ганнибала. Три войны (страница 21)
Кроме того, грек переживал период сладкого опьянения; он постоянно находился или в объятиях Сонники, или вместе с ней наслаждался прохладой перистиля, слушая игру на лирах рабынь или флейтисток и глядя на танцы гадесских танцовщиц, между тем, как его возлюбленная украшала его голову венком из цветов или обливала драгоценными духами.
По временам его беспокойный дух путешественника и война побуждали его искать движения и борьбы, восставая против изнеженности. Тогда он отправлялся в город. Там он беседовал с Мопсо-стрелком и прислушивался к слухам на Форуме, посетители которого, не подозревая планов Ганнибала относительно Сагунта, говорили о возможности каких-нибудь замыслов африканского вождя против города и смеялись над его силой, полагаясь на крепость своих стен, а еще более на покровительство Рима, которому на берегах Иберии так же легко восторжествовать над карфагенянами, как - он восторжествовал над ними в Сицилии.
У Актеона завязалась большая дружба с Длорко, кельтиберийцем. Ему нравилась мужественная гордость варвара, благородство его чувств и почти религиозное' почитание, проявляемое им к греческой культуре. Его отец, старый и больной, был царьком одного племени, пасшего в кельтиберийских горах большие стада рогатого скота и табуны лошадей. Алорко был единственным его наследником и должен был со временем управлять этим суровым, диким народом, постоянно ведущим междоусобные войны, похищая друг у друга лошадей, а в голодные годы спускавшегося с гор, чтобы грабить земледельцев равнин. Отец воспитывал Алорко С детства в Сагунте, и таким образом к юноше привились греческие обычаи; когда он достиг совершеннолетия, его самым горячим желанием было вернуться в приморский город, и он жил здесь с несколькими слугами из своего племени и чудными лошадьми, не обращая внимания на сетования старика, которому уже оставалось недолго жить. Сагунтийцы же смотрели на него почти как на согражданина.
Он желал принять участие в Панафейских празднествах, желал, чтобы греки видели его участие в скачках и присудили ему оливковый венец. Он был очень благодарен Актеону за то, что тот, пользуясь влиянием Сонники, убедил старшин допустить кельтиберийца к участию в большой процессии, которая должна была двинуться из Акрополя, чтобы отнести первые колосья в храм Минервы.
В те дни, когда афинянину наскучивали пение и благовония, или когда он, отуманенный ласками гречанки, казалось, сгоравшей последней страстью своей жизни, вскакивал с ложа на рассвете, он схватывал лук и дротик и в сопровождении двух великолепных собак отправлялся в окрестности Сагунта, гоняясь за горными козами, спускавшимися с окрестных гор.
Во время одной из таких прогулок у него произошла встреча. Было около полудня, солнце стояло над головой, и собаки, высунув языки, медленно направились к роще вековых смоковниц с ветвями, спускавшимися до земли, образуя своей листвой темные беседки. Актеон приказал молчать своим животным и двигался осторожно, подняв лук. Вдруг, раздвинув листву, увидел на площадке, образованной деревьями, своих двух друзей — Ранто и Эросиона.
Мальчик сидел на полу перед кучкой красной глины, которую он медленно лепил, хмуря брови и задумчиво посвистывая. Пастушка, совершенно обнаженная, не стыдясь здоровой и невинной красоты и довольная, что ею любуются, улыбалась Эросиону и каждый раз слегка краснела, когда артист поднимал глаза из-под бровей на свою модель.
Актеон впился взглядом в формы этого юного тела. Он испытывал восхищение греков перед красотой, он любовался нежными и маленькими, как розовые бутоны, грудями, едва обозначившимися на теле, слегка выдающимися бедрами, волнистой линией всего тела, от затылка до ног, придававшей еще более очарования его чистоте, грацией красивого юноши, соединенной с обаянием пола. Его вкус утонченного грека оценил свежесть форм, и он сравнивал их про себя с упоительной, хотя несколько зрелой, красотой Сонники.
Ранто, увидев голову грека, просунувшуюся через листву, пронзительно вскрикнула и бросилась за смоковницу искать свою одежду. В чаще зазвенели бубенчики коз, встревоженных криком пастушки, и животные подняли к верху свои блестящие головы с влажными глазами и витыми рогами.
— Это ты, афинянин? — спросил Эросион, вставая с недовольным видом.— Ты испугал Ранто своим неожиданным появлением.
И затем он прибавил шаловливо:
— Ранто — твоя рабыня, я знаю это. И также знаю, что ты — хозяин гончарни, где я работаю. Ты высоко поднялся с того дня, когда мы повстречались с тобой на Змеиной дороге. Ты теперь вертишь как хочешь Сонникой: любовь сделала ее твоей рабыней.
— Ничей я не хозяин,— ответил грек просто.— Я ваш друг и помню, что первый кусок хлеба, который я съел в городе, я получил из ваших рук.
Эти слова, по-видимому, пробудили доверие Эросиона.
— На что ты смотришь, афинянин? На эту глину? Как ты должен смеяться надо мной! Ты уверен, что из меня не выйдет художник. Бывают минуты, что я чувствую себя способным создать великую вещь: я вижу ее, она как будто стоит во весь рост у меня в голове; а когда запущу руки в глину, то чувствую свою слабость и готов плакать. О, если бы я мог поехать в Грецию!
Он сказал эти слова со слезами в голосе, сердечно глядя на кучку глины, в которой уже начинали обозначаться формы Ранто.
— Если бы ты знал, сколько было разговоров прежде чем она решилась показать мне божественную наготу своего тела... Не удивляйся, она из племени варваров: она боится посоха своего деда-пастуха, которого бы ей пришлось попробовать, если бы он увидел ее, как тебе пришлось увидеть. Я говорил ей о наших ваятелях, рассказывал, как наши красивейшие гетеры спорили за честь обнажиться перед ними, и единственное, побудившее ее решиться, было то, что ее госпожа Сонника делала то же в Афинах... Но все же, как скопировать ее божественное тело? Как вдохнуть в глину, которую месишь, жизнь, бьющуюся под кожей?
В своем отчаянии юноша угрожал глиняной фигурке, будто собираясь растоптать ее. Все более оживляясь, он сказал наконец решительно:
— Только я сильнее своего неумения. Я буду работать годы и еще годы, если понадобится, пока не воспроизведу во всей его красоте божественное тело Ранто. Я не пойду в гончарню, хотя бы старый стрелок избил меня. Я начал свою статую, надеясь, она появится на Панафейской процессии. Ранто понесет ее на голове и люди будут тесниться, чтобы увидеть ее. Я жду только минуты вдохновения, счастливого проблеска. Кто знает, не спустятся ли ко мне музы завтра, и я почувствую силу в руках, чтобы выполнить свою мечту?..
И смело опустившись в водоворот своего воображения, молодой художник поведал афинянину свои мечты.
— Если мне удастся окончить эту статую, будущее — мое: через несколько дней мое имя будут с восторгом повторять на Форуме и в городе. Я навсегда освобожусь от гончарни; после того, как весь Сагунт полюбуется моей статуей на празднествах, я подарю ее Соннике, и твоя возлюбленная, такая щедрая, отправит меня на одном из своих судов за море. Я увижу Афины, буду любоваться всем, что ты видел, а потом... потом!.. Взгляни, Актеон через эти листья. Что ты видишь на горах Акрополя? Ничего. Стены из больших камней, колоннады, высокие крыши храмов, но ни одной статуи, что возвещала бы издали о славе города. Говорят, что над афинским Акрополем возвышается гигантская фигура Паллады, вся из бронзы и золота, с копьем, горящим при солнечном свете и светящим, как пламя, морякам, плывущим в море. Правда ли это? И вот мне много ночей снится нечто подобное, и я вижу, как Эросион, великий художник, вернувшись из Афин, воздвигает на нашем Акрополе свое колоссальное произведение — быков Гериона, огромных, с золочеными рогами, сверкающими на солнце, как факелы, а между ними Геркулес, покрытый шкурой немейского льва, подобно Ферону, его жрецу, в великие сагунтинские празднества, потрясает в вышине своей палицей, которая будет служить сигналом всем мореплавателям Сукронесского залива... О, если бы мне удалось когда-нибудь осуществить эту мысль!..
Ранто в тунике показалась из своего убежища и боязливо подошла к Актеону, глядя на него с уважением и в то же время краснея при воспоминании о наготе, в какой он застал ее. Эросион, возбужденный рассказом о своих планах, очевидно, желал бы снова приняться за работу. Он смотрел на свое произведение и, казалось, глазами раздевал пастушку, чтобы иметь возможность продолжать.
Афинянин понял, что его присутствие мешает молодым.
— Работай, Эросион,— сказал он.— Сделайся великим художником, если можешь. Скульпторы Афин позавидовали бы твоей модели. Теперь, зная, что вы скрываетесь здесь, я постараюсь не досаждать вам своим присутствием.
Он так и сделал. Он уже не возвращался в рощу смоковниц, чтобы не мешать молодым в их убежище: ему — пылающему честолюбием, ей — покоренной любовью.
Наступил день празднества. Весть о торжестве распространилась далеко за пределы Сагунта, и целые толпы кельтиберийцев собирались в город, чтобы взглянуть на сельские празднества.
Поселяне оставили работы и, одетые в лучшее платье, с вечера спешили в город, чтобы принять участие в чествовании богини нив. Они несли огромные снопы пшеницы, перемешанной с цветами, чтобы принести в дар богине, и белых ягнят для жертвы на ее амфоре.