реклама
Бургер менюБургер меню

Висенте Ибаньес – Куртизанка Сонника. Меч Ганнибала. Три войны (страница 13)

18px

В этом месте своего рассказа философ Евфобий горячо утверждал чистоту ее жизни. По словам греков торгового квартала Сонника не имела любовников, и он, самый злой язык города, уверяет в том же. Несколько раз она склонялась в пользу кого-нибудь из своих знакомых; Алорко, сын одного из царей Кельтиберии, произвел на нее впечатление мужественной и гордой красотой горного жителя. Но в последнюю минуту Сонника отступила, как бы убоявшись смешения с низшей расой. Воспоминание об Аттике наполняло ее воображение. Если бы приехал какой-нибудь афинский юноша, красивый, как Алкивиад, поэт или ваятель, ловкий, как участник олимпийских игр, она упала бы в его объятья, но дерзкие кельтиберийцы, приезжавшие на игры верхом и при вооружении, или женоподобные сыны купцов, завитые, надушенные, ласкающие маленьких рабов, сопровождающих их в бани, не были опасны для нее.

— Ты, афинянин,— продолжал философ,— должен представиться ей, ты будешь хорошо принят... Хоть ты и не юноша,— прибавил он, улыбаясь,— у тебя уже седеет борода, но в твоем облике есть что-то, напоминающее царей Илиады, а в чем величие Сократа? Кто знает, может быть, ты будешь наследником богатств Бомаро? Если это случится, не забудь бедного философа. Я буду доволен бурдюком лауронского вина, хотя ты теперь и не утолил мою жажду...

И Евфобий смеялся и хлопал Актеона по плечу.

— Я приглашен к Соннике сегодня вечером,— сказал грек.

— Вот как! Ну, мы там увидимся. Меня не приглашают, но я вхожу по праву домашней собаки.

Мимо разговаривающих прошел Алько, миролюбивый гражданин, возвращающийся с Акрополя.

— Это один из лучших людей в городе. Он проповедует мне добродетель, советует работать и забыть философию, но всегда дает мне чего-нибудь выпить. До ночи, иностранец!

Он побежал за Алько, который, опершись на палку, с добродушной улыбкой поджидал его. Акте-он направился к центру рынка. Его позвал детский голос. Это была Ранто, сидевшая на земле между опустевшими уже кувшинами молока и продававшая последние круги сыра. Около нее на корточках присел молодой гончар. Они ели пирог с луком и, играя и смеясь, вырывали друг у друга куски. Пастушка предложила Актеону кусок пирога и сыра, что он принял с благодарностью, так как был голоден. Казалось, это была его судьба, получать в Сагунте помощь от женщин: это случилось уже два раза, с тех пор, как он приехал.

Сидя с двумя детьми, он заметил, что рынок пустеет. Пастухи гнали свои стада к морским воротам; кельтиберийские вожди, взяв на лошадей своих жен, торопились в свои горные жилища, и опустевшие телеги громыхали, направляясь за город.

Снова увидел Актеон кельтиберийского пастуха, снующего между народом и прислушивающегося к разговорам. Проходя мимо грека, он взглянул на него тем таинственным взором, который возбуждал нежные воспоминания.

Вдруг молодой гончар встал и бросился бежать, прячась за колоннадой форума.

— Он увидел своего отца,— спокойно заметила Ранто.— Вот идет Мопсо, спускаясь с Акрополя.

Актеон встал навстречу стрелку.

— Моего слова было достаточно, чтобы сенат принял тебя. Городу нужны хорошие воины. Старшины очень озабочены сегодня: боятся Ганнибала, этого Гамилькарова волчонка, который поднимает карфагенян и не снесет спокойно нашей дружбы с римлянами и казни его здешних союзников... Смотри: это задаток тебе от республики.

Он подал горсть монет, которые Актеон положил в свою сумку. Затем Мопсо пригласил его к себе познакомиться с его сыновьями и отобедать с ними, но афинянин поблагодарил, извиняясь тем, что уже приглашен к Соннике.

Простясь со стрелком, Актеон почувствовал жажду и, вспомнив рекомендацию философа, зашел к тому римлянину, лавронское вино которого восторгало Евфобия. Он разменял денарий и получил глиняный кувшин искрящегося красного вина. В углу лавки два грубых наемника с разбойническими физиономиями пили вино. Один был ибериец, другой ливиец, с большой головой и атлетическими формами, со щеками, огрубевшими под шлемом, шеей и руками, изборожденными ранами. Он был одним из тех воинов, которые за деньги одинаково готовы служить как одному народу, так и его врагу.

— Я на службе Сагунта,— говорил ливиец,— эти купцы платят более, чем карфагеняне. Хотя я и доволен службой у этого народа, но считаю, что они напрасно делают неприятности Ганнибалу. Рим имеет большое значение, но Рим далеко, а этот львиный щенок недалеко отсюда. Я его видел ребенком, когда служил его отцу Гамилькару. Бегает он, как беговой конь, сражается и пешим, и на лошади, как придется, одевается, как раб; более всего нравится ему оружие; спит он на земле, и часто отец по утру находил его среди сторожей лагеря. Он ничего не хотел слышать, все хотел видеть собственными глазами, проникнуть во вражеский стан, чтобы наверно узнать его слабую сторону. Газдрубал, муж его сестры, несколько раз изумлялся, когда в его палатку врывался старый нищий, и потом хохотал до слез, когда Ганнибал сбрасывал парик и рубища, которые помогли ему проводить несколько часов среди вражеской армии.

Увидев Ранто, отдавшую свои пустые кувшины рабу, уложившему их в телегу, и собравшуюся идти к жилищу Сонники, Актеон вышел из таверны.

— Я пойду с тобой, малютка. Ты меня проводишь в дом твоей госпожи.

Солнце склонялось к западу. Вечерний луч золотил зелень полей и придавал янтарную прозрачность листьям. По сельским дорогам звенели колокольчики стад, дребезжали телеги и раздавались песни возвращавшихся из города крестьян.

Пришли в громадную виллу Сонники. Прошли мимо жилищ рабов, у дверей которых кипела масса голых детей с толстыми животами и пупками, выдающимися как пуговки. Дальше шли конюшни, из которых подымался пахучий пар и неслось ржание; амбары, дом управляющего, ямы с отдушинами на уровне земли, куда сажали провинившихся рабов; голубятни, высокая башня из красных досок, около которой кружилось облако белых крыльев и слышалось нежное воркование; большие соломенные жилища сотен кур, и за всеми этими зданиями находилась уже сама вилла Сонники, о которой говорили с восторгом даже в самых отдаленных племенах Кельтиберии. Утопая в лаврах и кипарисах, окруженные решетчатой изгородью, увитой вьющимися растениями, над целым морем зелени, возвышались ее розовые стены с колоннадами и фризами из голубого мрамора и террасой.

Актеон шел молча и задумавшись. Несколько раз Ранто заговаривала с ним, не получая ответа.

— Смотри, иностранец, все, что ты можешь окинуть взглядом, все принадлежит Соннике. Смотри, грек, сколько кур. Кажется, все яйца, продающиеся в городе — отсюда.

Актеон не обращал внимания на указания пастушки; когда же она закричала у входа в сад, и внутри со звуками кимвала слился лай собак и странное чириканье невидимых птиц, грек ударил себя по лбу, как будто сделал какое-то открытие.

— Я знаю, кто это,— сказал он, как бы просыпаясь.

— Кто? — удивленно спросила девушка.

— Ничего,— ответил он холодно, боясь, что сказал лишнее.

В глубине души он был доволен своим открытием. Он вспомнил слова наемника-ливийца в таверне, и перед ним встал образ загадочного иберийского пастуха. Вдруг его мысль просветлела.

Теперь он знал, кто он. С первой минуты на него произвели впечатление глаза этого незнакомца; глаза, которых время не изменило. Эти глаза он часто видел в своей молодости, когда его отец был на войне, а он сам воспитывался в Карфагене.

Пастух был Ганнибал.

III. Танцовщицы из Гадеса

Сонника проснулась в два часа. Косые лучи солнца проникали через золоченый переплет окна, закрытого листьями вьющихся растений. Свет отражался на ярких алебастровых орнаментах, обрамлявших сцены из олимпийских игр, нарисованные на стене, и колонки из розового мрамора, украшавшие вход.

Красавица-гречанка сбросила белое покрывало из сегабийского полотна, и ее первый взгляд при пробуждении был на свою наготу. Она любовно следила взглядом за всеми очертаниями своего обнаженного тела от груди, выдававшейся гармонической окружностью, и до конца розовых ног.

Роскошные, надушенные, волнистые волосы, рассыпавшись, покрыли ее тело как бы золотой царской мантией, приникая к ней от затылка до колен сладким поцелуем. Куртизанка любовалась при пробуждении своим телом с поклонением, которое вселили к ней похвалы афинских художников.

Она была молода и красива, она могла вызывать трепет волнения в людях, когда в конце пира появлялась на столе обнаженной, как Фрина. Жаждая убедиться на ощупь в своей красоте, она проводила рукой по упругой шее, по перламутровым выпуклостям груди, оканчивавшимися как бы розовыми лепестками, убеждаясь в их твердости; они касались запутанной сети голубых жилок, слегка обозначавшихся под атласной кожей, и мало-помалу спускалась от глубокой впадины у талии к крепким бедрам и мягкой выпуклости живота, напоминавшей выпуклость кратеры, а отсюда к ногам, гармоническую упругость которых азиатские купцы, посещавшие Соннику в Афинах, сравнивали с хоботом слона.

Любовь коснулась ее своим огненным дыханием, но не сожгла ее: она жила среди ее пламени холодная, бесчувственная и белая, как мраморная статуя, под сиянием солнечных лучей. И видя себя еще такой молодой, красивой, девственно свежей, она улыбалась, довольная собой, довольная жизнью.