реклама
Бургер менюБургер меню

Вирджиния Вулф – Между актов (страница 3)

18px

Она отвела взгляд.

– «Библиотека – лучшая комната в доме», – процитировала она и побежала глазами по полкам.

«Зеркало души» – вот что такое книги. «Королева фей», «Крым» Кинглейка[6], Китс и «Крейцерова соната». Да, эти – отражают. Но что? Какое лекарство есть для нее, в ее возрасте – тридцать восемь, ровесница века – в этих книгах? Она боится книг, как все его ровесники, и пушек она боится. И все же, как, озверев от зубной боли, в аптеке пробегаешь взглядом по зеленым пузырькам с желтыми сигнатурами в поисках одного, спасительного, так и она прикидывала: Китс или Шелли, Йейтс или Донн. Или, может быть, не стихи, жизнь. Чья-то жизнь. Жизнь Гарибальди. Жизнь лорда Палмерстона[7]. Или вообще не нужно человека, пусть будет графство. «Достопримечательности Дарема», «Отчеты археологического общества Ноттингема». Но нет, зачем эта реальность, лучше наука – Дарвин, Эддингтон, Джинс[8].

Зубную боль никто из этих не уймет. Для ее поколения книгой стала газета, и раз свекор бросил газету, она ее подобрала и прочитала: «У лошади зеленый хвост…» – гм, нечто из области фантастики. Но дальше: «Стража в Уайтхолле» – о… уже романтично, глаза побежали по строчкам: «Кавалеристы сказали ей, что у лошади зеленый хвост, но она сочла, что это сама обыкновенная лошадь. И они ее потащили в казарму, где и швырнули на кровать. Затем один из них стал сдирать с нее платье, и она закричала и ударила его по лицу…»

Вот это уже реально, так реально, что вместо двери красного дерева она видела арку Уайтхолла, сквозь арку видела казарму, там кровать, и на кровати орала та девушка и била его по лицу, когда дверь (дверь все-таки) открылась и вошла миссис Суизин, с молотком в руке.

Она продвигалась осторожно, бочком, так, будто пол растекается под стоптанными прюнелевыми туфлями, и, поджав губы, улыбалась искоса своему брату. Никто не произносил ни слова, пока она следовала к угловому шкафу и водворяла на место молоток, который взяла без спроса, вместе – она разжала кулачок – с пригоршней гвоздей.

– Синди-Синди, – проурчал он, когда она захлопнула дверцу.

Люси, сестра, была на три года его моложе. Синди было такое уменьшительное от Люсинды. Так он в детстве ее звал, когда она топотала за ним, а он удил рыбу и в тугие букеты собирал луговые цветы, тесно-тесно их стягивая потом – раз, раз, и еще – длинной травинкой. Как-то, помнится, он дал ей самой снять рыбу с крючка. А она испугалась крови. «Ой!» – закричала. Жабры были в крови. И он проурчал: «Синди!» Призрак того дальнего лугового утра встал у нее в душе, когда она водворяла молоток в подобавшее ему место на полке, и гвозди в положенное им на другой, и затворяла шкаф, к которому, по-прежнему держа там свою рыболовную снасть, он исключительно трепетно относился.

– Я плакат прибивала к Сараю, – объяснила она, легонько потрепав его по плечу.

Слова упали как первая капля в перезвонном разливе. В первой капле уже слышишь вторую, во второй слышишь третью. И когда миссис Суизин сказала: «Я плакат прибивала к Сараю», Айза знала уже, что дальше она скажет:

– Для праздника.

А он скажет:

– Сегодня? Бог ты мой! Совсем из ума вон!

– Если будет ясно, – продолжала миссис Суизин, – играть будут под открытым небом…

– А если пойдет дождь, – продолжил Бартоломью, – то в Сарае.

– А вот как будет? – продолжала миссис Суизин. – Ясно или дождь?

И далее, кряду в седьмой раз, оба посмотрели в окно.

Каждое лето, теперь уже седьмое, Айза слышала одни и те же слова: про молоток и гвозди, про погоду и праздник. Каждый год они гадали, будет дождь или ясно, и каждый год бывало – то или сё. Каждый год шел этот перезвон, только на сей раз звякнуло сквозь перезвон: «Девушка закричала и ударила его по лицу молотком».

– В прогнозе, – мистер Оливер долго листал газету, – вот, сказано: «Переменная облачность, ветер умеренный, временами дождь».

Он отложил газету, и все посмотрели в небо, гадая, послушается ли оно сейсмологов. Да, облачность, конечно, была переменная. Сад зеленый, и вот сразу он серый. Солнце выплыло – и прямо-таки ликованье охватило каждый листик, каждый цветок. Но вот уже оно убегает, печалуясь, прячет лицо, будто не в силах смотреть на людские страданья. В облаках же – ни складу ни ладу, и не понять – почему они вдруг тучнеют, почему вдруг тощают. Свой, что ли, такой закон у них, или никакому закону они неподвластны? Иное – просто седая прядка, и все. Одно, высоко-высоко, затвердело золотистым алебастром, бессмертным мрамором. А дальше – синь, чистая синь, темная синь, никогда она не прольется на нас, ускользает от определений синоптиков. Никогда не упадет на землю тенью, лучом, дождем эта синь, она просто не замечает разноцветного нашего шарика. И лист ее никакой не чует, ни поле и никакой сад.

Глаза у миссис Суизин остекленели, когда она на нее смотрела. Наверно, подумала Айза, глаза у ней застыли, потому что она видит там Бога, Бога на троне. Но тотчас набежала на сад тень, миссис Суизин расслабила и опустила взгляд и сказала:

– Ужасно неустойчивая погода. Как бы дождя не было. Надо только молиться. – И она потеребила свой крестик.

– И захватить зонтики, – сказал ее брат.

Люси вспыхнула. Он задел ее веру. Она ему – молиться, он ей – про зонтики. Сгребла крестик в ладони. Вся сжалась, съежилась, но в следующую минуту уже кричала:

– Ах! вот и они, мои миленькие!

Колясочка катилась через лужок.

Айза тоже глянула. Ну что за ангел эта старушка! Так встречать детей, так смело восстать против непостижимой сини и против насмешки брата старыми своими руками, смеющимися глазами! Восстать против погоды, против Барта!

– Он дивно выглядит, – сказала миссис Суизин.

– Удивительно, как они поправляются, – сказала Айза.

– Он покушал за завтраком? – спросила миссис Суизин.

– Все умял до последней крошки.

– А маленькая? Сыпи нет?

Айза затрясла головой.

– Подержусь за деревяшку. – И постучала по столу.

– Барт, вот ты мне объясни, – миссис Суизин повернулась к брату. – Откуда это пошло: подержаться за дерево? Антей – ведь он же за землю держался?

Она могла бы быть, он подумал, очень умной женщиной, умей она на чем-то сосредоточиться. А тут – сплошное порхание. В одно ухо входит, в другое выходит. И все застопоривается на одном и том же вопросе, после семидесяти это часто. В ее случае обосноваться в Кенсингтоне? Или в Кью? Но каждый год, как наступит зима, она ни там ни сям не обосновывается. А оседает в меблирашке в Гастингсе.

– Подержаться за дерево, подержаться за дерево, Антей, – он бормотал, стараясь связать концы. Тут пригодился бы Лемприер[9] или энциклопедия. Да, но в каких книгах есть ответ на его вопрос – откуда в черепе у Люси, так похожем на его собственный, взялась эта молитвенность? Не от зубов же, ногтей или волос, он думал, зависит она. Нет, скорей от силы какой-то, от свечения, ведающего дроздом и червем, псом и тюльпаном, ну а заодно им, стариком со вздутыми венами. И ее срывает с постели ни свет ни заря, ее гонит по слякоти поклоняться тому, чьим рупором служит Стретфилд. Славный малый, курит сигары в ризнице. Тоже ведь расслабиться надо, когда вечно талдычишь свои проповеди старым астматикам, вечно чинишь вечно обваливающуюся звонницу путем плакатов, прибиваемых к Сараям. Любовь, он думал, надо бы отдавать своим близким, своей плоти и крови, а они отдают ее Церкви… но тут Люси постучала пальцами по столу и сказала:

– Так откуда же пошло… откуда это пошло?

– От суеверия, – он сказал.

Она покраснела, и слышно стало, как она дышит, – опять он оскорбил ее веру. Но когда вы брат с сестрой, плоть и кровь у вас не стеной разделены, одним туманом. И ничто не могло изменить их привязанности: ни доводы, ни факты, ни истина. То, что она видела, он не видел; то, что видел он, не видела она – и так далее, ad infinitum[10].

– Синди, – он проурчал.

И с размолвкой было покончено.

Сарай, к которому Люси пригвоздила свой плакат, был большое строенье на скотном. Был он такой же дряхлый, как церковь, даже сложен из того же камня, только звонницы не хватало. Его поставили на большие сваи из серого камня, для защиты от крыс и сырости. Те, кто бывал в Греции, всегда говорили, что Сарай напоминает храм. Те, кто в Греции не бывал – большинство, – все равно умилялись. Крыша выцвела до рыжины, а под нею был полый зал, рассеченный лучом, пропахший зерном, темный, когда закрывали дверь, но навылет простреленный светом, когда дверь оставляли открытой, и телеги, длинные, низкие, как корабли в море, рассекая зерно, не волны, вечером возвращались в вихрях соломы. И рой соломин метил их путь к Сараю.

Теперь поперек Сарая поставили скамьи. Если польет дождь, артисты будут играть в Сарае: в одном конце соорудили из досок сцену. Дождь ли, ясно, публика все равно здесь будет пить чай. Молодые люди и девушки – Джим, Айрис, Дэвид, Джессика – уже развешивали гирлянды из белых и алых бумажных роз, оставшихся с коронации. От мякины и пыли они расчихались. Айрис повязала на лоб носовой платок, Джессика надела брючки. Парни были в рубашках. В волосах застревала солома, и ничего не стоило занозить палец.

Старый Пушок (прозвище миссис Суизин) прибивал к Сараю новый плакат. Прежний – ветром сдуло, или это местный идиот, он вечно сдирал все, что ни прибьют, содрал его и хихикал теперь над плакатом где-то в тени плетня. Работники тоже смеялись: старая Суизин, куда ни пойдет, оставляла по себе раскат смеха. При виде старушки под седеньким веющим пухом, в туфлях, до того шишковатых, в них не ноги засунуты, а канарейкины лапки, в перекрученных, сползших черных чулках, Дэвид, уж конечно, сделал большие глаза, а Джессика подмигнула ему в ответ, подавая гирлянду. Снобы, что поделать, долго проторчали в одном углу, и местный обычай на них оттиснулся трехсотлетним невыводимым тавром. Вот они и смеялись, но ее уважали. Уж если миссис Суизин жемчуг наденет, так это жемчуг, будьте уверены.