Сегодня не лучший день, потому что я ходила к дантисту, а потом за покупками. Мой мозг как весы: любая мелочь, и уже перевес. Вчера было равновесие, а сегодня перевес.
В дневнике Вирджинии нет записей за период с 23 июня по 30 октября. Состояние ее здоровья оставалось нестабильным, а тяготы жизни в Лондоне, где обезумевшие и крикливые политики, как ей казалось, постоянно проводили совещания в их доме, заставили Вулфов уехать в Родмелл раньше обычного, 9 июля. Там они и оставались, еженедельно выезжая в Лондон, до 11 октября. Вирджиния отдыхала, бесцельно читала, играла в буль и гуляла, а по возможности, не больше часа в день, работала над гранками романа “Годы”, все еще надеясь подготовить его к публикации в “Hogarth Press” осенью, но к концу августа стало очевидно, что ей это не по силам. Письма Вирджинии, адресованные в основном неутомимой Этель Смит, лучше всего передают атмосферу этого тяжелого периода. Когда Вирджиния вернулась в Лондон, ее здоровье значительно улучшилось; она снова смогла вести относительно нормальную жизнь, однако недоделанные гранки по-прежнему висели над ней дамокловым мечом.
Октябрь 1936
30 октября, пятница.
Я не хочу сейчас описывать, что было в эти месяцы с момента последней записи. И у меня есть причины, которые я не могу сейчас раскрыть, почему мне не хочется анализировать это необыкновенное лето. Полезнее для моего здоровья будет писать сцены; браться за перо и описывать реальные события – хорошая практика для моего спотыкающегося и застревающего пера. Могу ли я еще писать? – вот в чем, собственно, вопрос. А теперь попытаюсь понять, умер мой дар или спит.
Во вторник, 27 октября, я ходила на чай к Сивилле148. Был очень ветреный и сырой вечер; листья кружились по тротуару; люди придерживали шляпы и юбки. Дверь открыл пожилой потрепанный мужчина в поношенной повседневной одежде. Может, судебный пристав – нет, скорее это был помощник аукциониста. «Леди Коулфакс дома?» – спросила я. Он покачал головой. Подумал, что я пришла посмотреть мебель. «Проходите», – сказал он и повел меня, вернее скрылся в темноте, в комнату для прислуги – в неведомое мне прежде место, где было приготовлено так много блюд, а разносила их Филдинг [горничная], сдержанная, почтительная и радушная. Теперь же там были столы, уставленные обеденными сервизами, связками ножей и вилок – все с ярлыками и этикетками. Из кладовки вышла Филдинг, все еще в сером платье и фартуке, но невнятная, взволнованная. «Я не знаю, куда вас посадить», – нервно сказала она и, пробормотав что-то о поисках ее светлости, о том, что люди еще здесь, извиняясь, повела меня в столовую. Мебель в этой комнате, коричневой, праздничной и в каком-то смысле яркой, тоже была выставлена на продажу. Стол из орехового дерева, маленькие стеклянные деревца на каминной полке и люстра также были с ярлыками. Приятная теплая комната, думала я, усаживаясь на один из коричневых стульев и размышляя о том, какой застенчивой я когда-то была и какой радостной, когда, наконец, преодолела страх перед прической и одеждой; каким острым стал мой язык и как мало меня волнует разговор с сэром Артуром справа и Джорджем Муром149 или Ноэлем Кауардом150 слева. Да, я испытывала смесь облегчения от того, как мало у меня теперь страхов, и удовольствия от желания много чего сказать, когда в гостиную осторожно заглянул незнакомец, прицениваясь и рассматривая вещи, которые он, возможно, захочет купить, – явный чужак, джентльмен в коричневом пальто, кто-то, кого можно встретить на распродажах, но не на вечеринках в Аргайл-хаусе. И не успел он приступить к осмотру мебели, как в комнату заглянули две модные, смутно знакомые женщины; одна из них, та, что поменьше, симпатичная, узнала меня, улыбнулась и протянула руку, но вот мое имя она явно забыла. А ее, по-моему, зовут Эва Уигрэм. «Как же грустно, очень грустно», – сказала она (эти же слова я употребила в адрес трепетной и взволнованной Филдинг, которая – и Эва согласилась со мной, – казалось, вот-вот разрыдается). «Да, грустно, очень грустно…» – повторила я. Потом она спросила, не пришла ли я посмотреть вещи, ведь я сидела на стуле и как будто чего-то ждала. «Нет, я пришла повидать Сивиллу», – ответила я, а они стали осматривать комнату. Думаю, Эва была удивлена, а возможно, и недовольна таким намеком на близость с хозяйкой. Женщины неуверенно расхаживали по столовой, трогая то одно, то другое, и перешли в соседнюю комнату, откуда Сивилла украдкой выглянула и позвала меня, будто бы приглашая на тайную личную встречу и спеша оставить мир, теперь жестокий, а не дружелюбный по отношению к ней. И вот мы перешли в гостиную, где, вздохнув и попытавшись что-то объяснить, она закрыла дверь и опустилась на диван.
Моя рука без перчатки на мгновение легла на ее голую руку. Сочувствие, подумала я, но решила не подчеркивать и не затягивать свой жест. Она напоминала изможденную птицу; морщины по всему лицу. Под глазами – глубокие впадины. Но говорила она, конечно, по делу.
– Кто это был в столовой?
– Эва Уигрэм.
– О боже, она меня заметила?
– Нет, думаю, что нет. Но Сивилла, разве ты не должна отдыхать?
– Дорогая моя, как же я могу отдыхать? И личный врач, и хирург велели мне взять отпуск на 6 месяцев. Но я же не Грета Гарбо151… Где чай?
Принесли чай, хлеб с маслом и пряники.
– Нет, все называют Филдинг прислугой. Тебе-то я могу сказать правду. Я тридцать пять лет прожила с ирландкой. Она то смеется, то плачет.
– Но Сивилла, – сказала я, пытаясь хоть как-то выразить симпатию или сочувствие, – ты посвящала себя… Да, проходя мимо этого дома и видя огни, я часто думала об этом…
– О, тогда я была миллионершей. Что мне оставалось, кроме как отдавать?
В мой адрес посыпались комплименты, но я отнеслась к ним пренебрежительно.
– Вы посвящали себя живым людям… Именно у вас я познакомилась с Арнольдом Беннеттом, Джорджем Муром, Ноэлем Кауардом…
Открылась дверь…
– Леди Мэри Чамли152, миледи.
– Кто? Я не знаю такой особы… Извини, пойду и узнаю сама…
И она не хочет портить свою внешность очками. Я говорю, что не против носить их целый день… (а она не хочет). О чем еще говорили?
– Да, мне нравится думать о тех, кого вы назвали… Рада, что мы выпили чаю – все это ужасно. Не могу ни с кем разговаривать. Продолжаю жить. Не позволяю себе зацикливаться, иначе погружусь в такое уныние… Мне никогда не оправиться. Есть старые тетушки, Веджвуды. Они знали нас молодыми, когда мы были помолвлены. Да. Я продолжаю жить, переходя от одного дела к другому.
Вошли Эва и другая женщина. Светская беседа. «Еще увидимся».
– Ох уж эта женщина. Она мне не нравится.
– Мне тоже, потому что вызывает неприязнь, а я не люблю, когда мне не нравятся люди.
Это правда. Истории о подлости Эвы в отношении Литтонов и о доме на Норт-стрит. О том, как она заполучила его на £700 дешевле.
– Когда я очнулась от наркоза, Майкл153 сказал мне, что дома больше нет. Я ответила, что это просто не наш год, вот и все. Не наш год. После этого я купила дом на £700 дороже, чем хотела, – из-за Литтонов, а еще там жил сумасшедший, который зарос грязью154. Мне всегда хотелось иметь возможность говорить, что если вам нужно с кем-то познакомиться, то я легко это устрою. Мне нравится сводить людей… Сейчас я собираюсь сделать две вещи. Собрать антологию любовной поэзии. Не странно ли это? Когда мне было 18 лет, я читала стихи и думала, что все понимаю. В 18 лет – когда и жизни-то не знаешь. Хочу собрать эту антологию для влюбленных. В больнице я перебирала старые письма – записки от Арнольда Беннетта и Уолтера Рэлея155.
Перейдем от диалога к повествованию.
Она говорила рассеянно и нервно, как курица, порхающая над краем пропасти. Смелая курица. Ее глаза сияли. Ходят слухи, что у нее рак груди. Я тоже не всегда могу отличить позерство – мол, выставлю себя перед Вирджинией поэтичной и неземной – от подлинной галантности. Она слишком долго жила при искусственном свете и уже не может без него. Она как летучая мышь, которую из ярко освещенной комнаты поместили в темноту. Она ослеплена темнотой, то есть одиночеством, отсутствием стимулов и взглядов других людей, задающих направление; она ни в чем не уверена. Барахтается. У нас же все наоборот. Но независимо от того, показалось мне или нет, я чувствовала в ней что-то искреннее: желание бороться с невзгодами и сиюминутный порыв сломаться, – но потом она опять вставала и уходила. Когда дверь открылась и Филдинг прохрипела: «Машина, миледи», – она обрадовалась призыву к действию, и мы понеслись по освещенным ветреным улицам, сидя вместе в «Rolls-Royce», пока она рассказывала истории, внятно и даже блестяще, о Джордже Муре и Уэллсе156, о Генри Джеймсе157 и Кэрри Балестье158. Машина снова взревела после короткой остановки – Сивилла выскочила на Маунт-стрит, чтобы нанести деловой визит. Потом она собиралась на концерт и на званый ужин.
Но в этой наспех рассказанной истории я забыла описать свое прощание с Аргайл-хаусом, когда мы вместе с Сивиллой вышли из двойных дверей, спустились по маленькой дорожке и на мгновение остановились у кованых железных ворот.
3 ноября, вторник.
Чудеса никогда не иссякнут – Л. и правда нравятся «Годы»! Он считает, что пока, вплоть до главы «Ветер» [«1908»], роман не уступает ни одной из моих книг. Изложу факты. В воскресенье я начала читать гранки. Когда закончила первую часть, меня охватило отчаяние, гнетущее, но не безнадежное. Вчера заставила себя дочитать до «Наших дней». Дойдя до этого места, я поняла: все настолько плохо, что и думать нечего. Отнесу Л. эту «дохлую кошку» и скажу, чтобы гранки сжег не читая. Так я и сделала. Будто гора с плеч. Это правда. Я почувствовала свободу от какой-то тяжкой ноши. Было холодно, сухо и очень серо; я вышла на улицу и прошлась по кладбищу, мимо гробницы дочери Кромвеля159, по Грэйс-Инн-роуд, вдоль Холборна и обратно. В тот момент я была не Вирджинией, гением, а всего лишь незначительным, но удовлетворенным духом или телом – как это назвать? И вымотанной. И очень старой. Но в то же время довольной тем, что пожила свое с Леонардом. Потом мы обедали в гнетущей, мрачной атмосфере, и я сказала Л., что напишу Ричмонду160 и попрошу книги для рецензирования. Гранки, полагаю, будут стоить от двухсот до трехсот фунтов, и я заплачу за них сама. У меня есть £700 в запасе, а значит, останется £400. Но я не была несчастна. Л. ответил, что я, по его мнению, могу и заблуждаться насчет книги. Затем прибыло множество странных людей: мистер Мамфорд161, худощавый, цвета красного дерева, в очень жестком котелке и с тростью; я проводила его в гостиную и угостила сигаретой); мистер [?], очень крупный и грузный, стучавший в дверь и говоривший «помилуйте». Лорд162 и леди Сесил163 позвонили, чтобы пригласить нас на обед и познакомить с испанским послом164. (Пишу «Три гинеи».) Потом, после чая, мы отправились на книжную выставку «Sunday Times»165. Как же там было душно! Я чувствовала себя убитой – уставшей до смерти! Подошла мисс Уайт166, маленькая суровая женщина с неестественно веселым лицом, и рассказала о своей книге и рецензиях. Потом подошла Урсула Стрэйчи167 из «Duckworth»168 и сказала: «Вы разве не знаете, кто я такая?». И я вспомнила реку, залитую лунным светом. И тут Роджер Сенхаус169 похлопал меня по плечу. Мы пошли домой, где Л. читал, читал и читал, но ничего не говорил; я начала впадать в тяжелую депрессию; могла же написать «Годы» иначе – придумала форму для другой книги – она должна быть написана от первого лица. Может, это подойдет для «Роджера»? И погрузилась в один из своих ужасных приступов жара и глубокой дремоты, как будто мне перекрыли кровоток к голове. Внезапно Л. отложил гранки и сказал, что считает книгу необычайно хорошей – не хуже всех предыдущих. Сейчас он читает дальше, а я, уставшая от работы над романом, пойду наверх и почитаю кого-то из итальянцев.