Вирджиния Вулф – Дневники: 1920–1924 (страница 13)
Прогуливаясь с Клайвом на холме Фирл-Бикон как-то вечером на днях, мы говорили обо всем этом, и он – как я обычно говорю, восхитительный деловой и преуспевающий человек, – всерьез посоветовал для моего же блага уехать в Америку. Мы обсудили будущее издательства и романа; у него практичный взгляд на оба вопроса, хотя, возможно, я обнаружу, что мое собственное мнение принесет хорошие деньги от его имени в Америке. Мы прошли мимо бобовых и пшеничных полей, и я придумала фразу о желтой глазури, способной передать глубокие насыщенные теплые цвета полей и земли, блестящих, будто покрытых лаком, но не выглядящих сырыми. Там были Мейнард, Дункан и Несса; мы заглянули в их новую студию[308], где я просидела с художниками все следующее утро, болтая без умолку до тех пор, пока, повторюсь, не пришли Броки и мы снова не превратились в интеллигентно-культурных людей. Я поехала домой через поля – это был один из тех немногих дней, которые я называю настоящими; обычная ветреная дождливая погода. Все было готово вплоть до курицы и языка, но Молли Гамильтон, разумеется, не пришла. Ее мать случайно упала с лестницы.
Открывая садовую дверь, я расширяю наш сад до самой горы Каберн. Там я гуляю до заката, а деревня, поднимающаяся на холм, имеет торжественный, защищающий вид, трогательный, в чем-то символичный, в любом случае очень мирный и человечный, будто люди искали общества друг друга и селились рядом друг с другом на холме. Старые седовласые женщины сидят на пороге до девяти вечера или около того, потом уходят в дом; в верхнем окне зажигается свет, и к десяти часам окончательно темнеет. Прошлым вечером у меня был повод понаблюдать за ночными привычками, поскольку после моей восстановительной прогулки Лотти все еще не было дома, и, когда пробило десять, Л. решил отправиться на поиски. В темноте она вполне могла свалиться с велосипеда или что-то в этом роде. Я пошла пешком к перекрестку, разминулась с мужчинами, которые возвращались из трактира, и пожелала
Я оторвалась от шитья лоскутного одеяла. Это можно назвать днем месяца, ведь я откладываю в сторону штопку и другие виды рукоделия, чтобы взяться, скажем честно, за более полезные дела, чем в дни, когда ум ничем не занят. Как изменчив и непостоянен мозг! Вчера он весь день был задумчивым и сонным – писалось легко, но не очень осознанно и слишком быстро, будто под действием таблеток; сегодня у меня, по-видимому, ясная голова, но я не в состоянии сочинять предложение за предложением – просидела целый час, вычеркивая, вписывая и снова вычеркивая, а потом сравнительно легко (опять сравнительно!) читала «Трахинянок» [трагедия Софокла].
Нелли Сесил была у нас с полудня до 16:30. Каким же неопрятным и даже неприличным казалось в ее присутствии наше жилище! Комнаты съеживаются, серебро темнеет, курица сохнет, а фарфор тускнеет. Это тяжкий труд: один из нас всегда был у ее уха, а она, бедняжка, постоянно прислушивалась то к одному, то к другому собеседнику. Начав с окраин близости, мы продвигались к центру. Начнем с того, что она застенчива и постоянно извиняется за причиненные неудобства:
Миссис Дедман уговорила нас пойти на похороны в Сассексе, пообещав, что носильщики будут одеты в смок-фроки[313]. Но в деревне нашлось только 6 штук, поэтому от них отказались; мистера Стейси[314] хоронили чернокожие фермерские рабочие, двое из которых умудрились свалиться в могилу, когда опускали его. Однако смок-фроки до сих пор существуют, и в качестве доказательства миссис Дедман продемонстрировала нам тот, что принадлежал ее деду, – это прекрасное изделие ручной работы с типичным для Родмелла узором, отличающим его от костюмов других деревень. Ее дед, сидевший с нами на скамейке в церковном дворе, носил смок-фрок по воскресеньям. Все мужское население деревни Кингстон вышло из церкви вслед за гробом; смуглые лица, седые волосы, видневшиеся поверх угольно-черных пальто. Четыре или пять тощих девушек с белыми носовыми платками, которыми они постоянно пользовались, шли первыми; у одной бедной старушки вокруг шеи была повязана черная бархатная лента. Священник выступал с таким зловещим унынием, что даже сейчас, смею предположить, люди вряд ли уже пришли в себя. Один из них с видом мрачной горгульи сидел в своем такси, ожидая возвращения в Льюис. Было холодно; в багровом от молний небе громыхал гром. Служба, как обычно, казалось бесчувственной, неловкой, неуправляемой; каждый подавлял свои естественные эмоции и, казалось, играл роль, поскольку это делали остальные. Гроб был бледно-серого цвета; венки прикреплены веревочками. Не знаю, душевнее ли похороны у католиков, но это странный ритуал. Я видела, как один человек в нужный момент размельчил в руке кусок земли. Мы стояли под тисовым деревом у большой могилы. Никакого ощущения церемонии. Мы ни разу не вовлеклись. Затем неловкость старых воскресных пальто и шляп. Кингстон – прекрасная деревня из старых домов с эркерными окнами и тропинкой, ведущей к сердцу холма. Я чувствую, что воскресенье впиталось в мою одежду, словно запах камфоры; не могу больше писать, так как чувствую смесь стыда и удовольствия от этого.
В третий раз за это лето, хотя других таких не было, я ездила в Лондон (в понедельник), где заплатила 5 шиллингов за тарелку ветчины и попрощалась с КМ. Напоследок я сказала какую-то свою фразочку о том, чтобы встретиться еще раз перед ее отъездом, но бесполезно затягивать с этими прощальными визитами. Есть в них какая-то стесненность и неестественное спокойствие; в конце концов, никакие встречи не изменят того факта, что она уезжает на два года, и бог его знает, когда мы увидимся снова. Подобные расставания заставляют как бы ущипнуть себя, чтобы убедиться в своих чувствах. Так ли они сильны, как должны быть? Не бессердечна ли я? Возражала бы она против моего отъезда? А потом, после того как я отметила собственную черствость, у меня вдруг появилось ощущение пустоты, ведь мы не сможем общаться. Выходит, мои чувства искренние. Редко встречаются такие же, как я, женщины, неравнодушные к сочинительству и чувствующие странное эхо, доносящееся до меня из ее сознания через секунду после начала разговора. И есть в ее словах какой-то намек на то, что в данный момент мы – единственные женщины (я должна скромно ограничить свое утверждение нашим кругом), обладающие достаточным даром, чтобы сделать разговор о писательстве интересным. Как же много я приписываю другим людям! Как часто я молчу, считая, что говорить бесполезно. Я сказала, что мой собственный характер как бы отбрасывает впереди меня тень. Она поняла (пример нашего взаимопонимания) и согласилась, сказав, что это плохо, потому что человек должен сливаться с вещами. Ее чувства удивительно остры – она долго описывала, как поливает растения из шланга: сначала деревья, потом кусты и наконец резеду[315]. А Марри медленно произнес: