Винцент Шикула – Словацкая новелла (страница 26)
Он встал и сделал было попытку отряхнуть штаны, но безнадежно махнул рукой.
— Я здешний учитель, — сказал он. — А это моя жена, тоже учительница. Преподаю поблизости, в Подлазе.
Жена тоже поднялась и улыбнулась — улыбка получилась какая-то слащавая.
— Очень приятно, — произнесла она и церемонно присела, совсем как в гостиной, и всем нам стало вдруг смешно.
Я поставил треножник, повесил над огнем котелок с водой.
Учитель снова сел, закурил сигарету.
— Моя фамилия Ма́риша, — представился он, искоса поглядывая на меня. — Странная фамилия, не правда ли? Если вы были в районе, то обо мне, конечно, слышали.
— Я там не был.
— Ну, раз так, расскажу все сам. Я наказан и потому работаю здесь.
— Наказаны?
— Ондрей! — с тревогой в голосе окликнула его жена.
— Наказан, — повторил учитель, видимо, это слово доставляло ему какое-то мучительное наслаждение. — Я здесь как бы в ссылке.
— А вы не преувеличиваете?
— Ничуть. Добровольно сюда никто не поедет. Какая здесь жизнь?
— Не так уж тут плохо, — вставила с виноватой улыбкой жена. — Мне здесь в общем даже нравится.
— Слышите, — сказал учитель и строго посмотрел на жену. — Ей всюду нравится. Лишь бы она могла с утра до ночи смотреть на меня — и так всю жизнь. Ей этого вполне достаточно, а мне мало. Разве можно всю жизнь довольствоваться нежными взглядами?
Жена притихла и отвернулась, желая скрыть от меня, как больно ее задели слова мужа.
— Теперь реветь будет, — недовольно и вместе с тем словно оправдываясь произнес учитель. — Не реви, Аничка.
— Бывают минуты, когда такие взгляды просто неоценимы, — сказал я, пытаясь загладить неловкость.
— Я не плачу, — отозвалась жена и подняла голову из спасительного полумрака. Она заставила себя улыбнуться, но голос ее против воли слегка дрогнул. — Из-за чего мне плакать?
— Вот всегда так, — задумчиво сказал учитель. — Сердце у нее доброе, восторженное, все куда-то рвется. Знаете, я думаю, это у нее от стишков. Когда мы познакомились, она все время декламировала какие-то стишки. Не помню уж, как это было, но в то время мне казалось, что так оно и есть, будто вся жизнь — музыка или что-то в таком духе. Но я быстро понял, как далека жизнь и от музыки и от стихов. А она, Аничка, не сдалась, она не видит жизни, не желает ее знать, для нее все прекрасно, все ей нравится. Красота! Поэзия! Музыка! А это все одни глупости!
— Как ты можешь так говорить, Ондрей!
Но муж, словно не слыша, продолжал, обращаясь ко мне:
— Понимаете, мне часто приходит в голову, что все это притворство. Здесь, в Подлазе, у нас, к сожалению, остается слишком много времени для размышлений: дети почти не ходят в школу — осенью потому, что надо пасти скот и копать картошку, а весной потому, что начинаются весенние работы в поле. Вот я иной раз и бездельничаю да целыми неделями думаю. И читаю, что подвернется под руку, перечитываю — случается, даже стихи. И по-моему, то, что пишут в книгах, никак не связано с жизнью. Тогда к чему же книги? В каждой книжке, например, кто-то или что-то исправляется. А в жизни разве так бывает? Что можно исправить в испорченной жизни?
— Может быть, вас несправедливо обидели? И потому вам кажется, что все непоправимо. Не следует смотреть на жизнь только со своей точки зрения.
— А как же прикажете смотреть, если это я, а не кто-нибудь другой? Что же я должен делать — скалить зубы от радости, что ли? Да и можно ли смотреть на мир иначе, чем со своей собственной колокольни? Не думайте, я читал и Ленина и Энгельса, учился на курсах, все понял, все это так ясно любому человеку. Но ведь понять мало! Пусть ты даже что-нибудь поймешь, это тебя еще ни к чему не обязывает. Все равно, ты смотришь на мир со своей точки зрения, ведь так оно выгоднее, а человек всегда делал лишь то, что ему выгодно, а не то, что выгодно другим. Справедливость! Насмотрелся я на эту справедливость! Да думает ли кто-нибудь о справедливости, когда дело касается других?
— Что справедливо, а что нет, судить трудно. Но добиться справедливости можно, у нас для этого существуют исключительно благоприятные условия. Только справедливость требует умелого подхода. И мы научимся этому, как научились многому другому! Не следует лишь приходить в отчаяние, для этого нет причин.
— Его очень обидели, — сказала жена и улыбнулась мне грустно, доверчиво.
— Закроем книгу, — сказал учитель и махнул рукой, давая понять, что это, мол, дело безнадежное.
— Может, я сумею чем-нибудь помочь?
— Мне предлагали помощь уже многие — не перечесть сколько! Пустые обещания! Уедете отсюда и забудете! Зачем вам думать о чужих страданиях? Я поступил бы точно так же и никого поэтому не упрекаю. Зачем взваливать на себя чужую ношу?
— Это неправда, не верьте ему, — быстро заговорила жена. — Он тут всем помогает, о всех хлопочет, а о себе говорит только дурное. Это неправда, он благородный человек!
— Слышали? — насмешливо обратился ко мне учитель, но похвала ему явно польстила. — Слышали, что жена говорит? Это все те же музыка и поэзия, ладно еще, что хоть стихов она обо мне не пишет. А я делаю все от скуки, так и знайте, и людям помогаю от скуки, иначе я бы здесь не выдержал. Благородство! И чего только она не выдумает!
— Почему? Может, она права?
— Это правда! Правда, поверьте мне!
У учительницы от волнения даже глаза заблестели.
— Закроем книгу, — повторил учитель. — Оставим этот разговор.
— А может, тебе и в самом деле могут помочь, Ондрик? — возразила жена.
— С большой охотой, — сказал я.
— Нет, пусть все останется, как было, — отрезал учитель.
Но я видел, что он заколебался. Зря говорил он о справедливости так неприязненно: и обижен он был потому, что верил в нее, а не потому, что не верил. А если обижен такой человек, он никогда не теряет надежды.
Вода в котелке закипела ключом. Я заварил чай и разлил его в кружки. Учитель взял кружку молча, жена церемонно, все с той же неестественно сладкой, благодарной улыбкой.
— А все-таки, — сказал я, — открыли бы вы эту книгу.
— Расскажи, Ондрик, — попросила жена.
Она держала кружку на ладони, боясь пролить чай, хотя сидели мы не на драгоценных коврах, а просто на примятой траве.
Учитель посмотрел на меня доверчиво и в то же время вопросительно. Потом пожал плечами.
— Ну и что? Я расскажу, вы, возможно, напишете! Хорошо бы об этом написать. Вы понимаете, речь ведь идет не обо мне одном. Сейчас таких, как я, много.
— Обиженные были всегда, — сказал я.
— Что верно, то верно, но сейчас эти обиды носят какой-то иной характер, чем раньше. Как бы вам это объяснить? Несправедливости творились и прежде, но это были несправедливости, так сказать, массового характера. Когда в Подлаз являлся, скажем, судебный исполнитель, трепетали все крестьяне, потому что несправедливость, которую он олицетворял, могла коснуться любого. Может быть, поэтому ее легче было переносить. Я не знаю, не помню тех времен, не могу понять их, я родился в последние дни капитализма, мне было восемь лет, когда пришли фашисты. Но фашизм я уже помню, знаете, сердцем помню, помню страх, помню, как он расползался по всем углам и от него нельзя было нигде спрятаться. У моею отца, портного, стоял радиоприемник, в то время в нашей деревне их было мало, и к нам приходили послушать Лондон и Москву. Я помню, как отец часто кричал во сне: «Завесьте окна, хорошенько завесьте!» Он боялся ареста, но отступиться от своих убеждений не мог, у него была своя честь. Умер он от болезни всех швейников — от туберкулеза, хотя, вероятно, и страх сделал свое дело. Знаете, стоит мне закрыть глаза, и вдруг я ощущаю атмосферу тех дней, всеобщий страх и злобу на этот страх, ощущаю чувства, объединявшие людей. Тогда несправедливость была всеобщей, как и протест против нее. Иногда мне кажется, что вдобавок эта несправедливость, может быть, доставляла даже радость, потому что объединяла всех, всеобщая несправедливость порождала между людьми чувство солидарности, таившей в себе радость. Ведь человеку в беде, подстерегавшей каждого, помогали все. А теперь совсем другое. Теперь несправедливость — как бы вам объяснить? — личное дело каждого. Казалось бы, теперь, когда несправедливости стало меньше, ее легче переносить. Как бы не так! Теперь ее не с кем разделить, вся тяжесть обиды ложится только на ваши плечи, никто вам не поможет. Правда, обиженных много, но одна обида на другую не похожа, между ними нет ничего общего. Так, иные наши крестьяне, например, убеждены, что их обижают, и мне следовало бы быть в их рядах. Но то, что они считают несправедливостью, для меня если и не справедливо, то, во всяком случае, правильно. Понимаете? То, что им кажется несправедливостью, для меня историческая необходимость, ибо мне известны законы истории. А обида, которую нанесли мне, для них — благодеяние, ведь я без всякой похвальбы могу сказать, что я здесь первый порядочный учитель, до сих пор сюда посылали либо заведомых пьяниц, либо сумасшедших. Понимаете? Крестьяне считают меня счастливчиком: у меня есть все необходимое, работа легкая, потому им и кажется, что я живу, как в раю. Вот насколько несхожи, противоречат друг другу, взаимно исключают друг друга эти несправедливости. Вы меня понимаете?
— Понимаю, но…
— Но не согласны со мной?