18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вильгельм Гауф – Сказки немецких писателей (страница 71)

18

— Вспомни, Хань Фу, — сказал старик тихо, — ты волен делать, что тебе угодно. Ты можешь вернуться на родину и сажать деревья, можешь ненавидеть меня и убить, всё это очень мало значит.

— Ах, как мне тебя ненавидеть! — вскричал поэт, резко подавшись вперед. — Это всё равно что я захотел бы возненавидеть небо.

И он остался и учился играть на цитре, а потом на флейте, а позже он стал сочинять стихи по указаниям Мастера, мало-помалу овладевая искусством говорить вещи на первый взгляд простые и неприметные и, однако, волновать ими души слушателей, как ветер — гладь воды.

Он описывал приход солнца: как оно медлит на кромке гор — и безмолвное мелькание рыб, когда они проносятся в подводном сумраке, или колыханье ветвей молодой ивы на весеннем ветру, но для слушающих это было не одно лишь солнце, или игра рыб, или шепот ив; нет, казалось, будто всякий раз небо и мир гармонически звучат, сливаясь на миг в совершенной музыке, и всякий думал с радостью или болью о самом любимом или самом ненавистном: мальчик — об игре, юноша — о возлюбленной и старик — о смерти.

Хань Фу потерял счёт годам, проведенным у Мастера близ истоков великой реки; порой ему казалось, будто он только вчера вступил в эту долину, встреченный звуком струн под перстами старика, но порой он чувствовал себя так, будто все возрасты человеческой жизни, все времена были сброшены им с плеч и стали ничем.

Однажды утром он пробудился в хижине один, и, где он ни искал, сколько ни звал, Мастер исчез. Казалось, за одну ночь наступила осень: суровый ветер сотрясал старую хижину, через горный хребет мчались густые стаи перелетных птиц, хотя их время ещё не настало.

Тогда Хань Фу взял с собой маленькую лютню и спустился на равнину своей родины, и там, где он приближался к людям, ему кланялись поклоном, подобающим старости и благородству. А когда он пришел в родной город, его отец, его невеста, все его близкие уже умерли, и в домах их жили чужие люди. Но вечером на реке справляли праздник светильников, и поэт Хань Фу стоял на другом, более темном берегу, прислонясь к стволу старого дерева; и, когда он заиграл на маленькой лютне, женщины со вздохами устремили взгляд в ночь, охваченные восхищением и тревогой, молодые люди стали звать того, кто играл на лютне, ибо не могли его найти, и звали громко, потому что никто из них никогда прежде не слышал таких звуков лютни. А Хань Фу улыбался. Он глядел на реку, по которой проплывали отражения бессчетных светильников, и так как он не мог уже отличить отражения от подлинных огней, то и в душе своей он не находил различия между сегодняшним празднеством и тем первым, когда он юношей стоял здесь и внимал словам незнакомого Мастера.

ФАЛЬДУМ

Дорога в город Фальдум бежала среди холмов то лесом, то привольными зелеными лугами, то полем, и чем ближе к городу, тем чаще встречались возле неё крестьянские дворы, мызы, сады и небольшие усадьбы. Море было далеко отсюда, никто из здешних обитателей никогда не видел его, и мир состоял будто из одних пригорков, чарующе тихих лощин, лугов, перелесков, пашен и плодовых садов. Всего в этих местах было вдоволь: и фруктов, и дров, и молока, и мяса, и яблок, и орехов. Селения тешили глаз чистотой и уютом; и люди тут жили добрые, работящие, осмотрительные, не любившие рискованных затей. Каждый радовался, что соседу живется не лучше и не хуже его самого. Таков был этот край — Фальдум; впрочем, и в других странах всё тоже течет своим чередом, пока не случается что-нибудь необыкновенное.

Живописная дорога в город Фальдум — и город, и страна звались одинаково — в то утро с первыми криками петухов заполнилась народом; так бывало в эту пору каждый год: в городе ярмарка, и на двадцать миль в округе не сыскать было крестьянина или крестьянки, мастера, подмастерья или ученика, батрака или поденщицы, юноши или девушки, которые бы не думали о ярмарке и не мечтали попасть туда. Пойти удавалось не всем: кто-то ведь и за скотиной присмотреть должен, и за детишками, и за старыми да немощными; но уж если кому выпало остаться дома, то он считал нынешний год чуть ли не загубленным, и солнышко, которое с раннего утра светило по-праздничному ярко, хотя лето уже близилось к концу, было ему не в радость.

Спешили на ярмарку хозяйки и работницы с корзинками в руках, тщательно выбритые, принаряженные парни с гвоздикой или астрой в петлице, школьницы с тугими косичками, влажно поблескивающими на солнце. Возницы украсили кнутовища алыми ленточками и цветами, а кто побогаче, тот и лошадей не забыл: новая кожаная сбруя сверкала латунными бляшками. Ехали по тракту телеги, в них под навесами из свежих буковых ветвей теснились люди с корзинами и детишками на коленях, многие громко распевали хором; временами проносилась вскачь коляска, разубранная флажками, пестрыми бумажными цветами и зеленью, оттуда слышался веселый наигрыш сельских музыкантов, а в тени веток нет-нет да и вспыхивали золотом рожки и трубы. Малыши, проснувшиеся ни свет ни заря, хныкали, потные от жары матери старались их унять, иной возница по доброте сердечной сажал ребятишек к себе в телегу. Какая-то старушка везла коляску с близнецами, дети спали, а на подушке меж детских головок лежали две нарядные, аккуратно причесанные куклы, под стать младенцам румяные и пухлощекие.

Кто жил у дороги и сам на ярмарку не собирался, мог всласть потолковать с прохожими и досыта насмотреться на нескончаемый людской поток. Но таких было мало. На садовой лестнице заливался слезами десятилетний мальчуган, которого оставили дома с бабушкой. Вдоволь наплакавшись, он вдруг заметил на дороге стайку деревенских мальчишек, пулей выскочил со двора и присоединился к ним. По соседству жил бобылем старый холостяк, этот и слышать не желал о ярмарке, до того он был скуп. Повсюду царил праздник, а он решил, что самое время подстричь живую изгородь из боярышника, и вот, едва рассвело, бодро взялся за дело, садовые ножницы так и щелкали. Однако же очень скоро он бросил это занятие и, кипя от злости, вернулся в дом: ведь каждый из парней, что шли и ехали мимо, с удивлением косился на него, а порой, к вящему восторгу девушек, отпускал шутку насчёт неуместного рвения; когда же бобыль, рассвирепев, пригрозил им своими длинными ножницами, все сдернули шапки и с хохотом замахали ими. Захлопнув ставни, он завистливо поглядывал в щелку; злость его мало-помалу утихла; под окном поспешали на ярмарку запоздалые пешеходы, словно их ждало там бог весть какое блаженство; и вот наш бобыль тоже натянул сапоги, сунул в кошелек талер, взял палку и снарядился в путь. Но на пороге он вдруг спохватился, что талер — непомерно большие деньги, вытащил монету из кошелька, положил туда другую, в полталера, снова завязал кошелек и спрятал его в карман.

Потом он запер дверь и калитку и пустился в дорогу, да так прытко, что успел обогнать не одного пешего и даже две повозки.

С его уходом дом и сад опустели, пыль стала понемногу оседать, отзвучали и растаяли вдали конский топот и музыка, уже и воробьи вернулись со скошенных полей и принялись купаться в пыли, высматривая, чем бы поживиться. Дорога лежала безлюдная, вымершая, жаркая, порой из дальнего далека едва различимо долетал то ли крик, то ли звук рожка.

И вот из лесу появился какой-то человек в надвинутой низко на лоб широкополой шляпе и неторопливо зашагал по пустынному тракту. Роста он был высокого, шел уверенно и размашисто, точно путник, которому частенько доводится ходить пешком. Платье на нем было серое, непримечательное, а глаза смотрели из-под шляпы внимательно и спокойно — глаза человека, который хоть и не жаждет ничего от мира, однако всё зорко подмечает. Он видел разъезженные колеи, убегающие к горизонту, следы коня, у которого стерлась левая задняя подкова, видел старушку, в испуге метавшуюся по саду и тщетно кликавшую кого-то, а на дальнем холме, в пыльном мареве, сверкали махонькие крыши Фальдума. Вот он углядел на обочине что-то маленькое и блестящее, нагнулся и поднял надраенную латунную бляшку от конской сбруи. Спрятал её в карман. Потом взгляд его упал на изгородь из боярышника: её недавно подстригали и сперва, как видно, работали тщательно и с охотой, но чем дальше, тем дело шло хуже — то срезано слишком много, то, наоборот, в разные стороны ежом торчат колючие ветки. Затем путник подобрал на дороге детскую куклу — по ней явно проехала телега, — потом кусок ржаного хлеба, на котором ещё поблескивало растаявшее масло, и наконец нашел крепкий кожаный кошелек с монетой в полталера. Куклу он усадил возле придорожного столба, хлеб скормил воробьям, а кошелек с монетой в полталера сунул в карман.

Пустынная дорога тонула в тишине, трава на обочинах пожухла от солнца и запылилась. У заезжего двора ни души, только куры снуют да с задумчивым кудахтаньем нежатся на солнышке.

В огороде среди сизых капустных кочанов какая-то старушка выпалывала из сухой земли сорняки. Незнакомец окликнул её: мол, далеко ли до города.

Однако старушка была туга на ухо, он позвал громче, но она только беспомощно взглянула на него и покачала седой головой.

Путник зашагал вперед. Временами из города доносились всплески музыки и стихали вновь; чем дальше, тем музыка слышалась чаще и звучала дольше, и наконец музыка и людской гомон слились в немолчный гул, похожий на шум далекого водопада, будто там, на ярмарке, ликовал весь фальдумский народ. Теперь возле дороги журчала речка, широкая и спокойная, по ней плавали утки, и в синей глубине виднелись зеленые водоросли. Потом дорога пошла в гору, а речка повернула, и через неё был перекинут каменный мостик. На низких перилах моста прикорнул щуплый человечек, с виду портной; он спал, свесив голову на грудь, шляпа его скатилась в пыль, а рядом, охраняя хозяйский сон, сидела маленькая смешная собачонка. Незнакомец хотел было разбудить спящего — не дай бог, упадет в воду, — но сперва заглянул вниз и, убедившись, что высота невелика, а речка мелкая, будить портного не стал.