Вильгельм Гауф – Сказки немецких писателей (страница 40)
Звуки обвились вокруг него, словно золотая сеть; он свесил голову на грудь, но Крагириус прокаркал: «Крагира! Крагира!»- и песня пропала; и вот, открыв глаза, Хинцельмейер увидел, что стоит у подошвы холма.
— Еще совсем немножко, — сказал он себе и заставил усталые ноги тащиться дальше. Но, разглядев вблизи большой, широкий камень, подумал: «Нет, этот камень тебе не поднять».
Наконец они достигли вершины. Крагириус прилетел первым и, распластав крылья, опустился на голый сук. Хинцельмейер, дрожа и спотыкаясь, одолел последние шаги. Но, дойдя до вершины, он рухнул возле дерева, посох выскользнул из его руки, и он уронил голову на камень; в тот же миг очки слетели у него с носа. И тут он увидел, как внизу у самого горизонта, на краю пустынной равнины, по которой он сюда пришел, перед ним мелькнули белые одежды девушки розового сада; ещё раз он услышал далекое пение:
Он хотел подняться, но не смог; он протянул руки, но холод сковал его члены; небо подернулось серыми-серыми тучами, пошел снег — снежинка за снежинкой, всё вокруг закружилось, замерцало, и белая пелена опустилась между ним и далеким туманным видением.
Он опустил руки, глаза его закатились, дыхание оборвалось. А ворон, сидевший над ним на сухой ветле, спрятал голову под крыло и уснул… Падающий снег укрыл их обоих.
Настала ночь, а после ночи наступило новое утро, а утром взошло солнце и растопило снежный покров, и вместе с солнцем пришла дева розового сада; она распустила косы и низко склонилась над мертвецом, а завеса золотистых волос закрыла собой бледный лик покойника; девушка проплакала целый день. А когда скрылось солнце, ворон зашумел крыльями и заклекотал во сне. Тогда девушка поднялась с колен, протянула белую руку, схватила ворона за крылья и швырнула его в воздух, он взмахнул крыльями и скрылся в серой мгле. А девушка взяла алую розу и посадила её в землю рядом с камнем; посадив розу, она пропела песню:
Кончив петь, она разорвала свои белые одежды от подола до пояса и воротилась в розовый сад на вечное заточение.
ГОТФРИД КЕЛЛЕР
КОТИК ШПИГЕЛЬ
Если зельдвилец заключит убыточную сделку или даст себя одурачить, в Зельдвиле говорят: «Сторговал у кота сало!» Правда, эту поговорку употребляют и в других местах, но нигде её не слышишь так часто, как в этом городке, быть может по той причине, что здесь сохранилось древнее предание, объясняющее, откуда она повелась и в чём её смысл.
Сотни лет назад, гласит предание, жила в Зельдвиле одна старушка и был у неё хорошенький котик, серый в черных пятнышках, презабавный, пресмышленый. Он никогда не делал зла тем, кто ему не докучал. Единственной его страстью была охота, но удовлетворял он эту страсть умеренно и разумно, отнюдь не прикрываясь тем, что она в то же время служила полезной цели и поощрялась его госпожой, и не выказывал чрезмерной жестокости. Поэтому он ловил и убивал только самых что ни на есть надоедливых и дерзких мышей, водившихся в доме и вокруг дома, но их-то он истреблял очень ловко. Лишь изредка, преследуя особенно хитрую мышку, навлекшую на себя его гнев, он выходил за эти пределы, но в таких случаях весьма учтиво испрашивал у почтенных соседей разрешения малость поохотиться в их жилищах, что ему охотно позволяли, ибо крынок с молоком он не трогал, на окорока, развешанные по стенам, не вскакивал, а тихо, усердно занимался своим делом и, покончив с ним, степенно удалялся с мышкой в зубах. К тому же котик отнюдь не был ни трусом, ни забиякой, а со всеми был ласков и не удирал от разумных людей; более того — он даже прощал им кое-какие вольности и не царапался, когда они слегка трепали его за уши; зато с известной породой глупцов, глупость которых он объяснял тем, что у них жалкие, негодные душонки, котик не церемонился и либо старался не попадаться им на глаза, либо, если они уж слишком раздражали его какой-нибудь грубой выходкой, крепко давал им лапой по рукам.
Итак, Шпигель — эту кличку котику дали за его гладкую как зеркало, лоснящуюся шерстку — проводил свои дни приятно, пристойно и разумно, в изрядном достатке, но не зазнаваясь. Он не слишком часто садился на плечо доброй своей госпожи, чтобы из-под носу у неё хватать с вилки кусочки мяса, а лишь тогда, когда примечал, что эта игра её забавляет; днем он редко нежился за печкой, редко спал там на теплой своей подушке, а обычно бодрствовал и охотнее всего, пристроившись где-нибудь на узких перилах лестницы или на желобе крыши, предавался философским размышлениям и наблюдал, что делается на свете. Только два раза в году — весной, когда цвели фиалки, и осенью, когда ласковое тепло бабьего лета напоминало о поре этого цветения, — спокойный ход его жизни на неделю нарушался. Тогда Шпигель бродяжничал; охваченный любовным пылом, он странствовал по самым дальним крышам и пел самые прекрасные свои песни. Завзятый донжуан, он днем и ночью пускался в опаснейшие похождения, а если уж изредка показывался в доме, то вид у него был такой легкомысленный и дерзкий, хуже того — распутный и потрепанный, — что кроткая старушка, его госпожа, гневно восклицала: «Да что ты, Шпигель! Неужто тебе не стыдно вести такую жизнь?» Но Шпигель и не думал стыдиться; имея твердые жизненные правила и хорошо зная, что именно он может себе позволить для благотворного разнообразия, он невозмутимо трудился над тем, чтобы восстановить гладкость своей шерстки и приятность своего прежнего невинно резвого облика, и так непринужденно водил влажной лапкой по своему носику, будто ровно ничего не случилось.
Но этой размеренной жизни нежданно-негаданно пришел печальный конец. Шпигель был во цвете лет, когда его госпожа внезапно скончалась от дряхлости, оставив прелестного котика бесприютным сиротой. То было первое несчастье, постигшее его; жалобными стонами, столь пронзительно выражающими скорбные сомнения в подлинной причине великого горя, проводил он тело до ворот и остаток дня растерянно бродил то по дому, то вблизи него. Но здоровая натура Шпигеля, его рассудительность и житейская философия вскоре подсказали ему, что нужно успокоиться, покориться неизбежному и доказать свою неизменную преданность дому усопшей госпожи, предложив свои услуги её ликующим наследникам.
Он выразил готовность служить им верой и правдой, по-прежнему держать мышей в страхе и вдобавок передать в распоряжение наследников кое-какие полезные сведения, которыми глупцы никак бы не пренебрегли, если бы не их неразумие. Но эти люди не дали Шпигелю и слова вымолвить; мало того — стоило ему только показаться, как они швыряли в него туфли и ножную скамеечку покойницы; целую неделю они ссорились между собой, потом затеяли тяжбу и до окончания её наглухо закрыли дом, где теперь никто не жил.
Грустный, заброшенный, сидел бедняга Шпигель на каменной ступеньке крыльца, и некому было впустить его в дом. Ночью он, правда, окольными путями проникал на чердак; вначале он даже прятался там большую часть дня и старался сном заглушить свое горе. Но голод вскоре заставил его выйти из этого убежища на солнышко, в людскую толчею, чтобы всегда быть наготове и примечать, не найдется ли где хотя бы скудная пожива. Чем реже это случалось, тем неразборчивей становился добрый Шпигель; неразборчивость эта мало-помалу свела на нет все его нравственные качества, и вскоре он сделался неузнаваем. От двери бывшего своего жилища он предпринимал частые походы в окрестности; проворно и пугливо крался он по улицам, возвращаясь иногда с дрянным, неаппетитным обглодком, на который раньше и не взглянул бы, а иногда и вовсе ни с чем. День ото дня он тощал и лохматился, стал жадным, трусливым, жалким; удаль, полная достоинства кошачья осанка, рассудительность и философия — всего этого как не бывало. Когда мальчишки возвращались из школы, Шпигель, заслышав их шаги, забивался в укромный уголок, откуда выглядывал только, чтобы подкараулить, не бросит ли кто из них корку хлеба, и точно заприметить, куда она упала. Какая бы жалкая дворняжка ни показалась вдали, Шпигель тотчас пускался наутек — он, который в былое время бесстрашно смотрел опасности в глаза и зачастую храбро расправлялся со злыми собаками… Только когда мимо шел какой-нибудь неотесанный, глуповатый мужлан из числа тех, кого он прежде благоразумно избегал, бедный котик не трогался с места, хотя благодаря уцелевшим в нем остаткам жизненного опыта отлично узнавал бездельника; но горькая нужда заставляла Шпигеля обманывать самого себя надеждой, что его нет — нет да погладят по спинке и бросят ему подачку.
И даже когда его вместо этого били или пребольно дергали за хвост, он не царапал обидчика, а безмолвно, весь изогнувшись и опустив голову, отходил в сторону, всё ещё просительно глядя на ту самую руку, которая его ударила или ущипнула, но так заманчиво попахивала колбасой или селедкой.
Дойдя до такой степени падения, умный и благородный Шпигель сидел однажды, совсем отощавший и печальный, на камне и, прищурясь, глядел на солнце. Случилось так, что мимо проходил городской чернокнижник, некто Пинайс; увидев котика, он остановился. Хотя Шпигель отлично знал этого страшного человека, он, однако, в надежде на что-нибудь приятное, всё с тем же покорным видом остался сидеть на камне, выжидая, что господин Пинайс сделает или скажет. Но когда тот заговорил и спросил: «Ну, кот? Купить мне у тебя твое сало?» Шпигель потерял надежду, так как решил, что чародей насмехается над его худобой. Всё же он ответил скромно, с умильной улыбкой, чтобы только не испортить отношений: