реклама
Бургер менюБургер меню

Виль Липатов – И это все о нем (страница 22)

18

Хотелось играть в подкидного дурака, пить чай из самовара, провожать красивых и нежных девушек. Капитан Прохоров сосчитал бы все вышедшие из игры карты, не отбивался бы крупными козырями, хранил бы до конца игры боевые шестерки, чтобы дать радостной душеньке полный разворот: «У нас, товарищ Гасилов, королей тоже не держат! У нас, Петр Петрович, демократия! У нас, понимаете ли, тузы!»

– Женя и на комсомольском собрании употреблял термин «гасиловщина»? – спросил Прохоров.

– Не знаю… Я не комсомолка.

«Серьезно», – добавил за девушку Прохоров. «Нет, серьезно!» Подниматься с дивана, переодеваться, натягивать тесные сапожки, класть в карман комсомольский билет, идти на собрание. Ах, какие пустяки!..

– Людмила Петровна, – безмятежно ляпнул Прохоров, – почему вы отложили до осени свадьбу с Петуховым?

Девушка легонько вздрогнула, медленно повернувшись, посмотрела на него широко открытыми глазами.

– Вы знаете об этом? – спросила она. – Откуда? От Юрия Сергеевича? Нет, серьезно! От Петухова?

– Угу!

Она вздохнула, потрогала мизинцем нижнюю губу.

– Я все чего-то ждала, Александр Матвеевич! Я все чего-то ждала…

Зеленый конь на самом крупном эстампе давно устал пастись по зеленому лугу. Он стоял на широко расставленных ногах, задрав морду и раздув ноздри, принюхивался, прислушивался к вечернему тихому миру; ему не хватало движения, бешеной скачки, волчьих глаз за длинной спиной.

– Я все чего-то ждала…

Вся она была правда и только правда, и ничего, кроме правды; первоклашка бы понял, что Людмила не хотела выходить замуж за Петухова, ждала чего-то от Женьки Столетова, на что-то надеялась в тот мартовский вечер, когда обе женщины подслушивали, одна внизу, вторая наверху, а потом играли в подкидного дурака и Петр Петрович тщательно считал вышедшие карты. «Не надо ссориться с папой, Женя! Ну что вы все делите?»

– Людмила Петровна, скажите, пожалуйста, когда Евгений узнал о том, что вы решили выйти замуж за технорука?

Она медленно подняла руку к лицу, как бы загородила от Прохорова глаза.

– Он никогда не узнал об этом! – прошептала Людмила. – Женя так и умер, думая, что мы просто поссорились…

Прохоров поднялся, подошел к столу, взял фотографию в некрашеной кедровой рамочке, дальнозорко отнес ее от лица. На фотографии стоял обычный Гасилов – в ковбойке, в тонких сапогах, с добрым боксерьим лицом, а возле него сидела на высоком стуле пяти-шестилетняя Людмила, и он держал руку на ее девчоночьем плече. Губы отца сомкнулись от нежности к дочери, смотрел он мимо Людмилы, видимо, в стену, но так, словно вглядывался в будущее дочери, скрытое этой стеной, словно на мгновение позабыв о том, что его пальцы прикасаются к ее плечу. Думы Гасилова были широки, глобальны – о жизни, о судьбе, о смерти. Дочь прижалась ласковой щекой к его огромной кисти с коротко и аккуратно, как у хирурга, обрезанными ногтями; рука была холеная, чисто промытая, даже на тыльной стороне ладони покрытая густыми темными волосами.

– Я просил вас через Пилипенко приготовить письма и записки Евгения, – сказал Прохоров. – Вы приготовили, Людмила Петровна?

– Да! Я все отдала товарищу Пилипенко.

Он подошел к кожаному креслу, но не сел, так как увидел, что Людмила вернулась в прежнее состояние – сделалась купальщицей с фруктовой сумкой в руках. Сигарета в ее губах дотлевала, щеки приняли обычный нежный цвет, движения были ленивыми, пасущимися, платье далеко обнажало невинную голую ногу.

– Я приглашаю вас отужинать со мной, Людмила Петровна, – весело сказал Прохоров. – Лидия Михайловна с домработницей из-за реки вернутся поздно, Петр Петрович все еще гарцует на жеребце Рогдае… Вы принимаете мое предложение, Людмила Петровна? Угощу оше-ело-о-мительной осетриной!

И пошел-поехал:

– Ах, ах, Людмила Петровна, я физиономист, плюс психоаналитик, плюс психопатолог, плюс бух… Как там у Ильфа и Петрова?.. Обедали вы плохо – лень разогревать – пощипали только утренний пирог и сейчас голодны, как капитан Прохоров из уголовного розыска… Орсовская столовая – прелесть, конфетка, заповедник комфорта. А мне палец в рот не клади! Я еще три дня назад из профилактических соображений занес в книгу жалоб сердечную благодарность официанткам, директору, кухонной челяди и сторожу дяде Коле… Теперь меня обслуживают на полусогнутых, а вареная осетрина здесь лучше столичной, спиртные напитки не приносятся и не распиваются – штраф три рубля!.. О, верьте, верьте, Людмила Петровна, завсегдатаю столовых, кафе, закусочных! Мне только сорок с хвостиком! Захотите, мы будем смеяться, как дети, среди упорной борьбы и труда… Не захотите, буду рассказывать об экзи-стен-циа-лиз-ме…

Хохоча, посмеиваясь, паясничая, Прохоров за локоток провел Людмилу через коридор, лестницу и еще один коридор на крыльцо, снова взял Людмилу за нежный локоть. Выйдя из ворот, Прохоров по-уличному прокашлялся, взбодрил голову и так огляделся, точно давно не виделся с Сосновкой, точно просидел в гасиловском кабинете три затворнических дня и три затворнические ночи.

В орсовской столовой (в поселке была еще сельповская) на окнах висели марлевые занавески, на квадратных столах лежали голубые клеенки, посередине столовой торчала деревянная арка, похожая на ворота, – для чего, почему, с какой целью поставленная, неизвестно, так как арка ничего не поддерживала, ничего не распирала, ничего не соединяла. Три официантки были толсты, упитанны, благодушны от безделья – спиртные напитки не приносятся и не распиваются, два раза по вечерам приходит участковый Пилипенко; на их лбах, похожие на деревянную арку, торчали кокошники. С потолка столовой свешивались длинные липучие ленты, так густо унавоженные мертвыми мухами, что Прохоров поторопился занять пустой угловой столик: с него липучки были не видны, а, наоборот, можно было наблюдать вечернюю розовую реку по имени Обь.

Озабоченно посоветовавшись с Людмилой, капитан Прохоров заказал окрошку, вареную осетрину, телячий холодец, потом смущенно почесал заскрипевший под пальцами подбородок.

– Жаль, сухого винца нет, Людмила Петровна!

Ему нравилось, как девушка вела себя в орсовской столовой. Она, видимо, никогда не бывала в ней, но по сторонам удивленно не глядела, не заметила ни мух, ни липких клеенок, толстым официанткам кивнула просто и сердечно, никакой специальной ресторанной позы не приняла. Уже было понятно, что Людмила хороша за столом – с ней будет весело, непринужденно, легко оттого, что девушка умеет молчать, не испытывая при этом неловкости.

– Два холодца! – возникая возле стола, сказала самая толстая официантка. – Горчица вон тамочки – у в солонки, а перетц, наоборот, у в горчичнице.

Они посмеялись.

Холодец стоял под носом у девушки, но она почему-то еще не начинала есть, сидела тихо, спокойно, задумчиво. Однако что-то уже менялось в ее лице: оно становилось просветленным, губы раскрылись, открыв частые, белые и ровные зубы, такие, какие поэты сравнивают с жемчугом. Потом Людмила осторожно, коротко, как счастливый ребенок перед сном, вздохнула, взяв вилку и ножик, опять замерла с таким видом, словно не знала, что делать с ними. На свежее, молодое, красивое лицо продолжало наплывать светлое, торжественно-праздничное выражение.

Людмила начала есть. Медленно-медленно подцепила на вилку аккуратный кусок холодца, внимательно осмотрев его со всех сторон, бережно положила в рот. Жевала она неторопливо, с непонятными остановками; сидела при этом прямо, спокойно, с ровными плечиками, а выражение лица снова менялось – затуманивалось, становилось сосредоточенным, настороженным, чуточку деловитым; серые материнские глаза внезапно приняли отцовское выражение с той фотографии, где Петр Петрович положил большую руку на хрупкое плечо пятилетней дочери. Она так же глядела в даль дальнюю, видела за рекой будущее, думы ее были крупны, глобальны – о жизни, судьбе, смерти. Но праздник продолжался: безлюдный, одинокий, сам в себе, но праздник.

– А в клубе сегодня кино, – сказал Прохоров. – Называется «Анжелика и король». Играет о-о-чень красивая актриса. Серьезно!

Улыбнувшись, Людмила съела очередной кусок холодца, задумчиво начала облюбовывать следующий, и Прохоров понял, что ни пиршеством, ни вкушением, ни торжеством плоти нельзя было назвать тот особый интимный процесс, в который Людмила Гасилова превратила обыкновенный обед; для обозначения этого процесса не подходило ни одно из распространенных определений, так как еда и девушка составляли одно целое, и это было так естественно, как растет дерево, летают над Обью птицы, пасется на лугу добродушно-ленивая корова, лакает молоко кошка. И всякий, кто смотрел, как ест Людмила Гасилова, непременно думал о том, что она живет так же, как ест, – неторопливо, маленькими кусочками, облюбовывая, пробуя на вкус, тщательно прожевывая, берет прелести плотского существования по секундочке, по минуточке, по всякому оттеночку радости… Корова!

В матовой окрошке плавал целомудренный лук, мелко нарезанные огурцы пахли летом, кусочки мяса высовывались зубчиками горной цепи, ровные квадратики картошки затаенно светились. Все это кричало: «Съешь меня!» – и Прохоров грустно потупился, и опустил в тарелку ложку, и ничего не мог поделать с собой: все думал о Женьке Столетове, который страдал, когда видел, как ест любимая девушка, и который никогда уже не почувствует, как пахнут огурцы, не увидит, какое это чудо – мелко нарезанная картошка! «Я нетерпелив, я очень нетерпелив! – подумал Прохоров. – Мне хочется иметь ружье, которое не только стреляет, но и поджаривает дичь!»