Виль Липатов – И это все о нем (страница 15)
– Вы только поглядите на них! – насмешливо сказала женщина. – Они еще только начали разговаривать…
После этого Лидия Анисимовна смахнула с брови капельки речной воды и посмотрела на Прохорова прямо, дерзко и так откровенно неприязненно, что он, ничего не поняв, невольно посторонился взглядом. Лицо Лидии Анисимовны мгновенно постарело, сверкнули между губами остренькие зубы.
– Они еще только начали разговаривать… – звонким голосом повторила Лидия Анисимовна. – О прогулке они забыли…
И только тогда Прохоров понял, что произошло. «Я должен был предугадать это!» – подумал он, а вслух сказал:
– Я могу прийти завтра, Викентий Алексеевич.
Слепой учитель молчал грустно, безнадежно; глазницы снова сделались морщинистыми, провалившимися, и он уже не походил на греческие скульптуры, у которых отсутствие живых глаз кажется естественным и потому незаметным. Как и Прохоров, он не знал, что сказать в злой и напряженной тишине.
– Идите гулять! – усмехнулась Лидия Анисимовна. – Зачем приходить еще завтра, когда можно продолжить разговор сегодня… Идите, идите!
Она уже ничего не скрывала… «Ты увидишь луну, реку, дома! – говорило лицо женщины. – А он… – Опять сверкнули мелкие зубы. – Ты любуешься его мужеством, станешь рассказывать за чашкой чая знакомым, с каким удивительным человеком познакомился в Сосновке, а он…»
– Вам еще неизвестно, Прохоров, почему в нашем доме нет ни одного мужского головного убора? – механическим голосом сказала Лидия Анисимовна. – Ну это дело времени! Рассказчик наверняка найдется…
– Лида!
– Не мешай, Викентий!
Не спуская глаз с Прохорова, она медленно засмеялась.
– Мы не носим головные уборы оттого, что боимся потерять ориентировку… Однажды у Викентия веткой тополя сшибло с головы шапку, он, естественно, нагнулся, чтобы поднять ее, и потерял ориентировку… Это было зимой. Сорок три градуса мороза!
– Лида!
– Я прошу тебя не мешать, Викентий!.. А знаете, что мы ненавидим?
– Лида!
– Мы ненавидим сельское строительство… Когда в поселке возникает новое здание, нам хочется взорвать его… Успокойся, Викентий! Я кончила… Отправляйтесь гулять!
Она негромко хлопнула ладонями по столу, поднявшись, насмешливо поклонилась и пошла в спальню – вся ненависть, презрение. Хлопнула оглушительно дверь, занавески закачались, задребезжала пробка в графине, а потом стало очень тихо. Опять было слышно, как потрескивает, погуживает что-то в электрической лампочке.
– Нам пора! – сказал Викентий Алексеевич. – С десяти до одиннадцати я привык гулять…
Но и сам не торопился: посидел еще несколько секунд в тихой задумчивости, потом повернул лицо к электрической лампочке, зафиксировав положение, на мгновение замер. Дальше Викентий Алексеевич действовал как зрячий человек: поднявшись, решительно прошел по комнате, отворил дверь в коридор, двинулся серединой; миновал веранду и крыльцо, похрустывая песком, пошел к калитке, отворил ее и сразу повернул налево. Викентий Алексеевич не пользовался палкой, руки привычно заложил за спину, а линии плеч, шеи, лица по-прежнему напоминали чуткую локаторную конструкцию.
– Тепло! – не останавливаясь, сказал Викентий Алексеевич. – А мне казалось, что прохладнее…
Спелая, как растрескавшийся помидор, уютная, как темнота под одеялом, ночь покалывала землю длинным светом звезд, катилась по блестящей дороге колобком луны; вздымалась к небу черная река, в недалеком лесу аукала ночная пичуга. На улице Октябрьской никого уже не было, собаки лаяли редко и неохотно, а на реке жил в торопливой судороге мотора, как бы поедая самого себя, случайный катеришко, и по-прежнему, не уставая, постанывала в ельнике неумелая гитара.
Викентий Алексеевич шел первым – высокий, сутуловатый, с прямыми офицерскими плечами. Он был одет в плотно облегающие брюки, лыжного типа куртка сидела на нем плотно, все пуговицы были застегнуты, а длинные шнурки ботинок обвязаны вокруг щиколоток – все целесообразно, продуманно.
Повиляв по улице Октябрьской, дорога кончилась, уперевшись в синий лес, рассеченный надвое просекой. По ней они и пошли дальше – на возвышенность обского яра, поближе к мерцающим звездам, к той точке берега, где река, живущая далеко внизу, была совсем не видной, зато Сосновка лежала под ногами с отчетливостью хорошо освещенного аэродрома. Остановившись на самой верхотуре, Викентий Алексеевич сделал медленный поворот на девяносто градусов, расположив щеки ровно посередине между желтой луной и темной пропастью реки, спокойно дождался отставшего Прохорова.
– Вы простили мою жену? – спросил он, когда Прохоров приблизился. – Это я виноват: потерял ощущение времени…
Прохоров не ответил и, видимо, поступил правильно, так как Викентий Алексеевич засмеялся. Теперь, ночью, когда глазницы всякого человека кажутся темными, а зрачки не видны, лицо Радина было обыкновенным – прямой, чуточку толстоватый нос, спортивная подобранность щек, раздвоенный подбородок.
– Я добрее жены! – сказал Викентий Алексеевич. – Мне легче быть добрым: слеп я, а не Лида…
После этого они засмеялись оба.
– Я родился в Сосновке, – сказал Радин, – а за годы войны деревня не переменилась… Вы деревенский?
– Да!
– А жена из города… Ей трудно понять, что для меня Сосновка – большая привычная комната! Лида боится новых домов…
Прохоров был уверен, что Викентий Алексеевич зримо чувствует пустоту провала, звезды над головой, притаившийся мрак сосняка, слюдяной блеск дороги за спиной.
– Я знаю о столетовской коллекции карманных электрических фонариков… – сказал Прохоров. – Вы о ней тоже знаете, Викентий Алексеевич.
– Конечно! В деле описан шрам на его виске?
– Да.
– Шраму девять лет. Женька напоролся на сучок, когда с завязанными глазами, подражая мне, ходил по Сосновке…
Скрылся в темени катеришко-самоход, на реке теперь самолюбиво пыхтел смутный в очертаниях, но с яркими огнями на мачтах буксир; река бесшумно – целиком – неслась на север, висящая над ней луна походила только на луну – такая была неповторимая, полнокровная.
– Я должен заявить, – шутливо сказал Прохоров, – что тоже не отношу себя к тем людям, которым можно запросто положить палец в рот! Если вы каждодневно гуляете по этой дороге с десяти до одиннадцати, то вы единственный человек, мимо кого можно пройти без риска быть опознанным… – И он спокойно добавил: – Простите!
Прохоров терпеливо ждал, пока Викентий Алексеевич припомнит вечер двадцать второго мая, мысленно пройдется по дороге, остановится на круче, прислушается к ночной тишине – звучат или не звучат шаги. Прошло не менее двух минут до того мгновения, когда Викентий Алексеевич, коротко передохнув, сказал:
– Мимо меня действительно проходил незнакомый человек. Это мог быть и Заварзин, его я не знаю… Мать честная! Он мог не принять меня в расчет! Но как же я узнаю, что это был Заварзин?
Прохоров на секундочку замялся.
– Нужен следственный эксперимент, – наконец решительно сказал он. – Проведем мимо вас пять знакомых и незнакомых человек, среди которых будет Заварзин.
В тишине раздались коротенькие, еле слышные металлические удары – это отсчитывали одиннадцать часы на руке Викентия Алексеевича. Когда они замолкли, сделалось совсем глухо и от этого особенно уютно, тепло, словно температура зависела от интенсивности звуков. Слепой учитель опять поднял голову, покачал ею так, точно гладил кожу лунным светом.
– Еще есть чисто милицейские вопросы?
– Только один, Викентий Алексеевич! Что происходило на лесосеке двадцать второго мая, кроме ссоры Столетова с Аркадием Заварзиным и стычки с мастером Гасиловым?
– Странное происходило! – быстро ответил Радин. – Накануне Женька явился ко мне и еще на пороге заорал: «Гасилову – кранты!»
– Как это понять?
– Вот и я спросил Женьку: «Как это понять?» Но он только орал: «Кранты!»
– И все?
– Все! Правда, уходя, загадочно шепнул: «После окончания операции будет доложено, комиссар».
Они стояли неподвижно, грустные, раздосадованные. Потом Викентий Алексеевич весело спросил:
– Хотите знать, как я воспринимаю вас? Вы темно-коричневый… А лет десять назад были красным, как Женька…
Помолчав, капитан Прохоров принужденно оживился.
– Я был просто красным или ярко-красным? – спросил он.
Под ногами лежала ночная Сосновка – в редких огнях, с разъединственным фонарем возле конторы, с блестящей пустотой дороги. По-ночному хрипло лаяли собаки, звезды качались на зыбких ниточках собственных лучей, по-прежнему сладко и тревожно бренчала в ельнике гитара.
В пилипенковском кабинете лунный свет отъеденным ломтем лежал на раскладушке, оконные стекла синели, часы-ходики гвоздями вколачивали в стенку жаркие секунды душной ночи.
Не зажигая света, Прохоров подошел к раскладушке, сел на стул, лениво потянулся. Сколько обременительных поступков надо было произвести: расстелить постель, раздеться, лечь, закрыть глаза, зная, что не уснешь…
Он мягким движением пальцев полез в карман, вынул плоский кошелек, взвесил его на ладони, снова лениво потянулся и почувствовал, какой он, Прохоров, весь взбудораженный, горячий, неспокойный до болезненности. И воображение оказалось горячечным, нервным… Вот вам пожалуйста! Вошла в комнату Вера, покачиваясь на высоких каблуках, укоризненно покачала головой, вынув из его пальцев черный кошелек, насмешливо сказала: «Ты станешь наркоманом, Прохоров!»