реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Вахштайн – Воображая город: Введение в теорию концептуализации (страница 92)

18

– При этом не стоит забывать о непрерывности. Соответственно, наш второй вывод состоит в том, что отношения, формирующие объект в пространстве потоков, меняются, но не единовременно, а постепенно. В пространстве изменчивости «топологический разрыв» и утрата целостности происходят не только в случае «застывания» объекта, прекращения всякого его изменения, но и в случае слишком масштабных его трансформаций, которые также разрушают гомеоморфизм. Если все демонтируется одновременно, результатом будет потеря непрерывности формы и идентичности объекта.

– В-третьих, из приведенного примера следует, что граница изменчивого объекта не фиксирована. Его части могут устраняться и замещаться другими. Невозможно начертать на песке линию (региональная метафора) и сказать, что гомеоморфизм зависит от этой границы. Действительно, установить жесткую фиксированную границу, значит разрушить изменчивый объект, поскольку гомеоморфизм в пространстве потоков зависит от подвижности границ. Ригидное установление «внутреннего» и «внешнего» чуждо текучей объектности.

– Однако, при всей их подвижности, границы необходимы для существования объекта в пространстве потоков. В какой-то момент различия пересиливают, гомеоморфизм утрачивается: объект изменяется слишком сильно… Или же растворяется в некоем большем объекте, прекращая свое самостоятельное существование. Таким образом, в пространстве потоков не действует принцип «все допустимо» (anything goes). Текучие объекты создаются практиками, весьма чувствительными к «разрыву», утрате непрерывности. Просто понимание разрыва здесь иное, нежели в сетевом или евклидовом пространстве [Ло 2006: 237].

Таким образом, мы можем говорить о текучих городах – городах в пространстве потоков – не в том случае, если конституирующее их ядро устойчивых отношений сформировано «внешними» связями, а в случае, если это ядро в принципе не является устойчивым, но находится в процессе непрерывной (однако последовательной) трансформации. Такие города мы ранее предлагали называть «метагородами» [Вахштайн 2014]. Впрочем, эта тема еще ждет своего часа.

Городская идеология как нематериальный объект

Воздавая должное силе ума Окружностей, которая позволяет столь немногочисленной группе на протяжении многих поколений поддерживать свое превосходство над несметными толпами соотечественников, Квадрат отметил, что факты из жизни Флатландии говорят сами за себя и не требуют комментариев.

Радикальная лейбницевская реконцептуализация пространства фокусирует внимание на изменчивости объекта, его гомеоморфных и негомеоморфных преобразованиях, но пока не помогает решить задачу пересборки городского Левиафана: город для нас по-прежнему есть множество «пространственных» элементов Х (тогда как «городское пространство» оказалось сведено к множеству отношений между этими элементами и элементами других множеств). Здесь необходимо задать социальной топологии вопрос: всякий ли объект пространства сетей находится также и в евклидовом пространстве? Иными словами, говорим ли мы исключительно об объектах одной топологической природы?

Начнем с простого примера. Кафе возле музея-заповедника «Коломенское» обладает устойчивым ядром отношений. Одни отношения описываются географически (кафе «близко» к парку и «недалеко» от метро), другие – связывают официантов, менеджеров, поваров и поставщиков продуктов (социологи предпочитают именовать такие отношениями «организационными»). Каждая дисциплина – география, социология, экономика, юриспруденция и даже химия (когда дело доходит до размораживания и готовки) – посредством своего собственного теоретического словаря выделяет и описывает одно подмножество релевантных отношений, игнорируя остальные. «Социологическое» кафе будет довольно сильно отличаться от «географического». При этом заведение сохраняет свою идентичность до тех пор, пока необходимый минимум связей остается неизменным. (Некоторые из этих отношений закреплены официально: в американских ресторанах, к примеру, повара не имеют права начинать приготовление блюда до тех пор, пока оно не заказано – практика «готовки впрок» автоматически превращает «ресторан» в «кафетерий» – что, конечно, не мешает поварам всячески обходить данное ограничение.) Отказ подавать бизнес-ланчи или смена основного поставщика, скорее всего, не приведут к смещению кафе в пространстве сетей, а вот взрыв бомбы на террасе, видимо, станет негомеоморфным преобразованием.

Как быть с курением? Табачный дым – весьма аморфный, но все же материальный объект. Его отсутствие или наличие – Ло сказал бы «включение» (enrollment) или «введение в действие» (enactment) [Ло 2015] – может стать значимым для конститутивного ядра данного конкретного заведения. Кафе, в которых на террасах все еще можно курить, существенно изменили свою целевую группу, ценовую политику и даже архитектурный облик – пришлось устранить все конструкции, связывающие террасу со зданием, чтобы она формально стала частью улицы. Как выяснилось, «курящее» и «некурящее» кафе – это два топологически разных объекта.

Пойдем дальше. Как быть с музыкой? Если завтра в кафе у «Коломенского» вместо сборника Romantic Collection начнет играть сборник песен М. Круга? Кафе с «Владимирским централом» и без – это одно и то же кафе? И если нет, должны ли мы заключить, что песни Круга – материальные объекты, локализованные в евклидовом пространстве?

Пуристская версия социальной топологии в духе ПкМ-1, вероятно, запретит нам апеллировать к нематериальным сущностям как топологическим объектам. Все, что не находится в евклидовом пространстве, не существует и в пространстве сетей. Однако это идет вразрез со всей логикой социальной топологии. «Сетевая формула» города состоит из элементов топологически разной природы. Некоторые из них – нематериальны (т. е. обладают пропиской в пространстве сетей, не будучи «гражданами» физического пространства). Знаки, образы, метафоры, нарративы – суть объекты сетевого пространства («узлы сети») так же, как галеон, кафе или парк Горького.

У данной линии интерпретации есть основание в истории акторно-сетевой теории. Термин «актант» Брюно Латур заимствует у своего учителя А. Греймаса, главы Парижской школы семиотики. Недавнее исследование [Напреенко 2013] показало этот переход – в какой момент Латур решает «опрокинуть семиотику в онтологию», распространив принципы семиотического анализа на объекты «по ту сторону текста». В этой новой онтологии что-то может быть признано существующим лишь по эффектам своего конститутивного действия (по силе и количеству связей с другими актантами); есть метафоры, которые «существуют» куда больше некоторых людей. Онтологический статус – не априорная, а достижительная характеристика.

Что дает такое теоретическое решение? Прежде всего, оно заставляет нас более пристально изучить действие конкретных городских метафор в их новой – топологической – роли.

К генеалогии хипстерского урбанизма

Привычная социологическая оптика заставляет различать за политическими решениями и ходами подлинные мотивы, ставки и интересы игроков [Бурдьё 1993]. Однако есть и принципиально иной способ мыслить политику, особенно городскую. Не задаваясь вопросом «Что за этим кроется?» [Луман 2002: 320], мы анализируем устойчивые повествования о городе, предполагая, что существует множество дискурсивных полей, одно из которых – поле политики. То есть помимо литературных («Москва в произведении Гиляровского»), визуальных («Нью-Йорк в комиксах о Бэтмене»), исторических («довоенный Вильнюс в воспоминаниях современников») и множества иных «дискурсов» можно выделить особый кластер политических репрезентаций города («Москва в Стратегии развития – 2025»). Такие нарративы мы далее будем называть городскими идеологиями [Hackworth 2000].

Ключевое отличие идеологий от иных типов нарративов состоит в том, что они встроены в процесс принятия политических решений. При этом формируются подобные идеологии, как правило, не «внутри» управленческой машины, а в совсем иных дискурсивных пространствах – формируются как устойчивые языки описания города: со своей аксиоматикой, оптикой и, что особенно важно, метафорикой. Всякая идеология – язык описания, но далеко не всякий язык описания – идеология. Этот тезис, заимствованный нами из интерпретативного политического анализа [Schon, Rein 1994; Яноу, ван Хульст 2011: 87–113], позволяет представить все пространство принятия политических решений как битву разных языков описания за право определять, что такое город и каким он должен быть.

Сегодня в большинстве мегаполисов мира мы найдем два противоборствующих языка описаний, сложившихся в конце XIX – начале XX века. Базовая метафора первого языка: город как машина роста, машина развития. Рост здесь понимается, прежде всего, как экономический рост. Это модернистский нарратив, нарратив «высокого урбанизма».

Именно в городах концентрируются все основные ресурсы (человеческие, материальные, интеллектуальные) и именно здесь происходит самый значимый «модернизационный прорыв» XIX века. Высокий урбанизм – плоть от плоти высокого модернизма. Мы обнаружим немало примеров такого мышления о городе в Советском Союзе 1920–30‐х годов [Паперный 1996], но классический пример – Нью-Йорк Роберта Мозеса [Robert Moses 2007]. По свидетельствам современников, Мозес страдал комплексом «гиперактивного строительства», ньюйоркцы называли его master builder. Его фетиш – скоростные городские магистрали, parkways и highways. Идеология «манхэттенизма» (с акцентом на строительстве небоскребов, автономизацией кварталов и гипернасыщенности городского пространства [Колхас 2013]) получила при Мозесе новый толчок. Мозесу приписывается возведение в культ двух свойств современного мегаполиса – мобильности и плотности.