Виктор Степанов – Серп Земли. Баллада о вечном древе (страница 6)
А тишина становилась тревожней. Любой звук погибал в ней, едва успев родиться, — пластиковые, словно обитые ватой стены сразу же ловили и безвозвратно впитывали слабейший шорох, шуршание карандаша о бумагу, тупой щелчок кнопки на пульте, и она уже не пыталась, как это делала раньше, перехитрить безмолвие, вспугнуть его враждебную осаду нарочитым покашливанием или внезапными шагами от стены к стене. Чужим, принадлежавшим кому-то другому голосом она роняла в вязкую пустоту привычные, почти одни и те же фразы о самочувствии, об ощущениях и после каждого такого доклада, замерев, прислушивалась к Земле. Но Земля по-прежнему не отвечала. В микрофоне, как в черной дыре, бесследно исчезал не просто ее голос — она сама словно растворялась во всепоглощающем пространстве.
Могло быть все… Могла по неизвестным причинам выйти из строя радиоаппаратура. Да и сам корабль мог вырваться из чутких объятий земных антенн. Когда включается тормозная двигательная установка, достаточно неточности в ориентации — и корабль соскользнет на другую орбиту, с которой уже не скоро вернется к Земле… Все могло быть, и она была готова ко всему. Только бы услышать голос Земли. Но и в следующий назначенный расписанием час Земля опять не ответила.
Значит, все начиналось сначала, вернее, все повторялось. Можно невесомо погрузиться в кресло, закрыть глаза, чтобы не видеть ослепляющего однообразия кабины… Но куда деться от самой себя? Теперь она поняла: самое тяжелое для человека, летящего в бездне, тишина, разрушающее чувство одиночества.
Стараясь поторопить время к очередному сеансу связи, она попыталась отвлечься, вызвать из памяти прошлое, чтобы оттуда не спеша возвращаться к себе сегодняшней. Еще недавно такие путешествия удавались. Но сейчас все путалось, сбивалось, насильно вызванные воспоминания всплывали словно со дна мутного потока, плоские и бесцветные, не принося ни радости, ни печали. Зато какая щемяще-сладкая боль вдруг коснулась сердца, когда как бы в дыхании мимолетного ветерка (откуда здесь быть ветру?) она уловила чудом воскресший в складке рукава запах любимых духов! Запах, пролепетавший ей о чем-то очень земном и неповторимом. Неужели и это ей показалось?..
Кто бы мог подумать, что однажды так мучительно захочется услышать когда-то не дававший уснуть, сосредоточиться скрежет трамвая под окном, разноголосый гвалт толпы, штурмующей эскалатор, досадливый гул автомобилей на улице…
Очередной выход на связь опять остался без ответа. Она машинально бросила в эфир горсть обязательных фраз, обессиленно откинулась в кресле, прикрыла глаза и больше уже ни к чему не прислушивалась.
И в этот момент невесомости тела и мыслей раздался далекий мечтательно-нежный и властный зов. Слитными голосами звали кого-то трубы, и, как бы обрадовавшись им, подсобляя, звонкими переливами заговорил рояль… Да, теперь она явственно слышала восторженные возгласы фортепьяно, чуть-чуть возбужденный речитатив на фоне плавно восходящей мелодии оркестра. Она открыла глаза…
Липовая аллея старого парка, пересеченная тенями, тянулась перед ней. На красноватой кирпичной дорожке перемешивались, играя и трепеща, солнечные блики, а сверху из густо зеленеющих купин щедро сыпался птичий щебет. Где она видела этот просторный парк и эти в два обхвата, теплые, хоть прижмись щекой, изборожденные морщинами липы?.. Музыка не просто навевала ей зрительные образы, а вселяла в нее неизъяснимое чувство, какое в детстве заставляет сбросить ботинки и бежать без оглядки по колючей холодной траве, а в юности обжигает перевивами зеленого пламени первых листьев по ветке. Бежать и бежать туда, в теснящую дыхание бескрайнюю даль, какую можно увидеть только в степи, бежать и никогда не достичь этой дали, так и оставшейся тайной, дымчатой полоской лиловой зари…
Теперь уже знакомая, напомнившая голос матери певучая мелодия вплелась в ровное звучание оркестра. Многоголосый поток подхватил, вынес корабль на звездный простор, и снизу сквозь иллюминатор, как бы в сто крат увеличенные, проступили и крыши Москвы, и волнистые разливы пшеничного поля, и задремавшие в снежных бурках горы… Не чувством ли родины, переполняющим человека в минуты наивысшего озарения, было это чувство, сдавившее дыхание, застлавшее радужной влажной пеленой глаза? Снова силы вернулись, наполнили ее, и, приходя в себя, вслушиваясь в тающую мелодию, она теперь верила, что выдержит испытание тишиной. Она не знала, что эксперимент кончился, что минуту назад, взглянув на вызванное телевизионным экраном из непроницаемости сурдокамеры лицо, по которому бежали слезы, девушка-лаборантка испуганно крикнула врачу, спокойно наблюдавшему за происходящим:
— Что же вы смотрите? Прекращайте опыт! Ей плохо!
— Наоборот, ей сейчас очень хорошо, — улыбаясь, сказал врач.
Испытание действительно завершилось. Но прежде чем вернуться к суете земных звуков, ее попросили рассказать в отчете о самом главном, ради чего назначался экзамен.
«Состояние было совершенно необычным, — написала она. — Я чувствовала, как комок слез душит меня, что еще минута — и я не сдержусь и зарыдаю. Чтобы не расплакаться, стала глубоко дышать. Передо мной будто пронеслись семья, друзья, вся предыдущая жизнь, мечты. Собственно, пронеслись не сами образы, а пробудилась вся та сложная гамма чувств, которая отображает мое отношение к жизни. Потом эти острые чувства стали как бы ослабевать, музыка стала приятной, красота и законченность ее сами по себе успокоили меня».
Эти строки в ее отчете врач-экспериментатор подчеркнул красным карандашом. А на полях заметил наискосок:
«Против сенсорного голода великолепно помогает музыка».
— Что-то космическое и одновременно земное. Неужели Рахманинов? — спросила она.
— Первый концерт для фортепьяно с оркестром, — сказал врач.
Первый концерт… Как безвозвратно утерянную где-то там, среди звезд, и вновь возвращенную радость держала она через несколько дней граммофонную пластинку, словно впитавшую непроглядную черноту космоса.
Удивительно! Зашифрованные в нотных значках звуки передавали то же, что переживал семьдесят лет назад юный композитор, вглядываясь в сад через раскрытое окошко, за которым слышался шепот ночного дождя. На весь дом прозвучал тогда для него повелительный трубный призыв вступления Первого концерта… И так же, как когда-то Сережу Рахманинова, ее снова подняла и понесла в ночь полноводная река музыки, которая катилась волнами в раскрытые окна, бежала по мокрой траве сквозь почернелую чащу липового сада. И может быть, еще до утра по полянам Звездного городка кружило эхо умолкнувшей музыки, пока не ушли дождевые тучи и не зажглись на небе первые задымленные звезды…
До полета Валентины Терешковой оставалось несколько месяцев. Не знаю, что думала первая космонавтка планеты об этой исповеди подруги. Может быть, та была на старте, когда огненный гром поднял ракету Терешковой над Байконуром, и лишь смерчевой горячий ветер шевельнул тонкое синее платьице той, что осталась на Земле…
НА МОРСКОМ БЕРЕГУ
Впервые в жизни он увидел море мальчишкой. Увидел и не поверил глазам: море было совсем не таким, как в книжках, и не таким, как в рассказах взрослых, оно было никаким, ни на что не похожим, оно было просто морем, его морем и ничьим больше.
В сандалиях, полных колючего песка, он стоял на берегу у шипучих кружев прибоя и задыхался не то от счастья, не то от ветра. Ветер был таким же упругим, как светло-зеленые волны, только бесцветным, словно поверх нижнего моря текло невидимое верхнее, и в струях этого напористого потока трепетал — вот-вот оторвется и улетит — легкий воротничок матроски. Мальчик не умел плавать и поначалу вроде бы даже оробел перед этой огромной, необозримой, без привычного другого берега водой. Но шелест рассыпающейся у самых ног волны был таким манящим, что захотелось шагнуть вслед за ней, когда, откатываясь, она оставляла вылизанным до блеска край песка. Осмелев, мальчик сделал шаг-другой по плотному, будто снежный наст, песку и, заметив, как за-бугрился готовый опять ринуться ему навстречу вал, отскочил назад, не замочив сандалий. Море опять прильнуло к берегу и опять медленно, как бы хитря, покатилось вспять, и мальчик понял: море согласно с ним поиграть. Он засмеялся и еще смелее отбежал теперь дальше, догнал волну, помешкал и с притворным испугом попятился к недосягаемой для прибоя черте, чувствуя даже некоторое превосходство — море словно выдыхалось, почему-то не хватало у него сил догнать мальчика.
Так они играли бы, наверное, долго, если б сквозь шум волны мальчик не услышал знакомый, заставивший замереть голос. Он оглянулся и увидел мать: размахивая руками и кому-то грозя, она бегом спускалась по крутой тропе. В непривычной ее резвости было что-то такое, отчего мальчик сразу почувствовал свою вину и понял, что непременно будет наказан.
— Тебе кто разрешил? — строго спросила мать, словно и впрямь мальчик у кого-то спрашивал разрешения поиграть с морем. — Никогда, понял? Никогда не приходи сюда один!
Странно, мать говорила о море так, как говорят о мальчишке, с которым нельзя водиться.
Теперь, пока продолжалось наказание, он мог видеть море только с балкона. «Здравствуй!» — тихо говорил он, едва приоткрыв дверь, и сторожко оглядывался, нет ли поблизости матери. «Здравствуй…» — рокотало внизу море. И раскачивалось, раскачивалось в знак привета, обдавая камни веселыми брызгами. С балкона море было другим — шире, дальше и как-то выпуклее, на горизонте оно сливалось с небом не ровной чертой, а синей дугой. Сразу было видно: земля — круглая. Вот на этой дуге мальчик и увидел однажды парус: сначала будто клочок облачка, потом крыло чайки, и только потом угадал — яхта! Она не плыла, нет, она едва касалась моря, невесомая, устремленная в небо. Дунь покрепче ветер — и взлетит, честное слово, взлетит, и парус ее будет, как вон тот бледный полумесяц, что, пробираясь сквозь облака, опасливо поглядывает вниз. Ну взлетай, лети, яхта! В тот час мальчик открыл для себя другое море и понял, что морю нужны корабли.