18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Виктор Степанов – Серп Земли. Баллада о вечном древе (страница 47)

18

С любовью и надеждой всматриваюсь я в силуэт Родины, окаймленный на картах красным — самым мирным цветом Земли. Плыви под солнечным ветром, шар голубой!

И он все уплывает, все тает в зазвездных далях. И вот уже висит в поднебесье сияющий серп Земли…

БАЛЛАДА О ВЕЧНОМ ДРЕВЕ

Повесть

Кто в грозной битве пал за свободу — не умирает.

I

Слива была усыпанная, выгнутые, точно руки, ветки натруженно клонились к земле и грозили вот-вот обломиться, а он все рвал и рвал желтые, похожие на черешню ягоды, не переставая удивляться тому, что это деревце осталось нетронутым.

Здесь прошли сотни, тысячи людей, чугунная тяжесть пушек искромсала колесами вдоль и поперек деревенскую, поросшую мохнатой ромашкой улочку, а сливовое деревце выглядывало из-за плетня таким нарядно зеленым, беспечным и щедрым в спелом обилии своих плодов, как будто лишь сию минуту, нарочно, как в сказке, выросло из-под земли. И все это действительно казалось бы волшебным сном, если бы не возвращающий к горечи яви остов печной трубы в глубине двора — оттуда еще веяло пепельным ветерком пожарища и недавней, неостывшей бедой.

Отставив полный котелок, он снял фуражку и начал наполнять ее, уже не подавляя в себе внезапно нахлынувшей жадности, думая о том, куда бы еще положить слив вон с той — только бы ее удалось нагнуть и обобрать — самой обильной ветки. Подпрыгнув, он потянул ее на себя и отскочил, точно от хлопнувшего выстрела: треснул надломленный сук — и сквозь взъерошенную, брызнувшую росой листву гроздья проглянули такие крупные, сочные и увесистые, что у него захватило дух. Но куда их столько, куда?

Набив доверху уже и фуражку, он торопливо начал рассовывать сливы по карманам, заранее радуясь, какими благодарными взглядами будет награжден, а вернее, прощен за то, что так и не сумел раздобыть воды. Но пора, давно было пора возвращаться к палаткам, что серыми холмиками горбились в версте от деревни.

И как только он обернулся в ту сторону, так взгляд невольно потянулся еще дальше, к подернутой сизым то ли дымом, то ли туманом низине, откуда явственно доносились звуки боя — ни на что не похожие, слитые в сплошной, заунывный, утробный гул. Час назад он выскочил из той низины, как из преисподней. Впрочем, он ощущал себя все еще там, в коловращении огня, дыма, людских тел, вое и визге накаленного металла, смертельном лязге скрещенных штыков под железными нахлестами шрапнели, отдающей сернистым запахом разорвавшейся бомбы. Жаркое чудовищное дыхание чего-то невидимого, страшного в своей близости еще и сейчас обжигало лицо, слепило молнией, а в ушах стоял неузнаваемо жалобный, детский голос Матвея: «Степан, подсоби…»

Он кинулся на зов, в облако дыма — Матвей лежал скорченный, странно уменьшенный в росте, обхватив обеими руками живот. Как будто из тумана, сейчас же вынырнул взводный Утятин, поморщился и, цепким своим унтер-офицерским взглядом что-то определив, крикнул носильщиков. Но где там — они, согнувшись, уже тащили кого-то с правого фланга. И, отбегая, догоняя удалявшуюся цепь, Утятин приказал Степану, чтобы тот помог отправить товарища на перевязочный пункт, а заодно и прихватил бы бинта. «Бинта и напиться!» — добавил Утятин, отстегивая на бегу пустую флягу.

Почти версту до перевязочного пункта Степан тащил Матвея, можно сказать, на закорках. Матвей опомнился и уже не стонал, успокоился и все повторял: «Слава тебе господи, царица небесная… Отвоевался, видать, вчистую».

Через каждые двадцать шагов Степан переводил дух, грешным делом думая, что и ему вроде как на руку рана Матвея: пока туда да обратно — глядишь, и окончится бой.

Четыре палатки, человек на сто каждая, были набиты битком. Вокруг — кто как мог устроиться — сидели и лежали раненые, большинство уже без мундиров, в одних нижних рубахах, и необычное это сборище выглядевших по-домашнему людей внушало странное воспоминание о сенокосной поре, когда, бывало, вот так же на лугу, прямо на траве, мужики усаживались перекусить кому что бог послал после праведных трудов. Да и остававшиеся солдатами, люди здесь были совсем иными, чем до боя, — их лица, глаза выражали некое просветление и облегчение. Бледность же на лицах словно бы говорила о перенесенной тяжелой болезни — смерть уже успела подержать в своих жутких объятиях, но вот сжалилась и отпустила. Надолго ли? И другое приметил Степан: страдания как бы уравнивали в звании всех: рядом с солдатом, задремавшим или уже окоченевшим с неловко подвернутой рукой, лежал на брезентовой подстилке офицер в флигель-адъютантском мундире. Никчемно и безжизненно, не внушая былого трепета, свисал перепачканный землей и кровью золотой аксельбант. Витой, роскошный шнур, доказывающий принадлежность человека к высшему сословию, порывисто колебался в такт дыханию раненого, чья голова, покрытая влажной марлей, выглядела словно слепленной из гипса, и было жутко глядеть на нее — мертвенно высовывающуюся из расстегнутого ворота сюртука.

Понуро сидевший на продырявленном барабане раненый, видать по белоснежной шелковистости рубахи тоже офицер, завидя Степана, пробиравшегося между рядами носилок, встрепенулся, с надеждой спросил:

— Ну как, братец, что там?

— Кажись, наши взяли редут, спихнули турка, — нарочито бодро отвечал Степан.

— Слава богу, слава богу, — мелко закрестился офицер и, всхлипнув, заплакал, размазывая по небритым щекам слезы.

Степан пристроил Матвея поудобней — в тени, прислонив спиной к повозке, стоявшей без лошади, хотел было справиться, что делать дальше и где найти доктора, как доктор сам подошел к нему, в кожаном, лоснящемся от крови фартуке, протягивая котелок.

— Воды, скорее, братец, воды, а я твоего осмотрю, — попросил он и снова скрылся в палатке.

Припасенные, видать, заранее баки и бидоны оказались пусты, и, бесполезно погремев ими, Степан кинулся по чьему-то совету к деревушке, что уныло выглядывала в мареве обгоревшими трубами. Говорили, будто бы там была чешма — родничок, по камням подведенный кверху. И что, мол, льется вода, как из крана… Но ни чешмы, ни колодца Матвей не нашел. И людей — ни души, только куры квохтали, раскрылатясь в пыли. А жара становилась все нестерпимей. Вот тут-то и наткнулся он на сливу, спасительницу, хотя ягоды, как ни свежи, — все ж не вода…

Но пора было возвращаться, пора. Перекинув за спину винтовку, Степан быстрым шагом начал спускаться к палаткам. Десятки рук потянулись к нему, едва он приблизился. К своему удивлению, он заметил, что круг раненых вроде бы расширился и в нем стало теснее — чтобы добраться до повозки, возле которой он оставил Матвея, теперь приходилось перешагивать через людей. А их все прибавлялось и прибавлялось.

Степан положил по пригоршне слив в первые ткнувшиеся к нему руки и, дойдя наконец до повозки, увидел возле Матвея знакомого доктора. Забинтовав рану, доктор выпрямился и, вытирая со лба кровавой ладонью пот, проговорил с напускной улыбкой:

— Ничего, братец, еще плясать будешь…

— Покорнейше благодарю, вашескородие, теперь, даст бог, поправлюсь, а то, думал, кончусь… — с трудом выдавил Матвей.

На бледном, с полуприкрытыми глазами его лице отразилось нечто вроде улыбки, от которой у Степана мороз пошел по коже.

— Вот, сливы… берите… — протянул он доктору котелок как бы еще и в благодарность за доброту, с какой тот отнесся к Матвею.

Равнодушно взглянув на сливы, доктор отвел котелок рукой и проговорил, близко наклоняясь к Степану:

— До утра вряд ли дотянет, так что… Если какие распоряжения, допытайтесь ненароком.

И, резко повернувшись, нырнул в палатку.

Прикрыв глаза, Матвей лежал как бы в блаженной дреме. Напрасно всматривался в его лицо Степан, пытаясь найти хоть какие-то следы приближения смерти. Нет, Матвей был живым, совсем еще живым: те же прямые, густые брови — левая с закорючкой, придающей его лицу выражение непроходящей лукавости; виделось даже что-то давнее, мальчишечье, в гладкой бледности чуть припухшего лица, И память кольнула, вызвала забытое, очерствевшее за годы солдатчины: жили-то с Матвеем плетень о плетень. И в ночное, бывало, по росистому лугу на лошадях бок о бок, и свадьбы играли одной осенью…

И, отгоняя черные мысли, стараясь растормошить погрузившегося в дрему Матвея, Степан начал совать сливы в неподатливо твердые его губы.

— Очнись, Матвей, слышь! Вон сколь ягод…

Но, едва приоткрыв один глаз, блеснув отрешенным, уже не узнавающим Степана зрачком, Матвей вяло валял во рту сливу и тут же выплевывал ее, ронял на грудь.

На минуту-другую он все же пришел в себя, осмысленно взглянул на Степана и слабой, непослушной рукой полез за пазуху.

— Возьми, Степа, — протянул он что-то завязанное в узелок платка, — передай Дуняшке али Машутке… Два целковых тут… — Еще пошевелил под рубахой и за тесемку, точно такую, на какой висел у него на шее крест, извлек ладанку, похожую на створчатую речную ракушку: — А это пусть со мной останется… — Матвей дотронулся до ладанки губами и, совсем обессилев, уронил руки.

От дурного предчувствия у Степана заныло сердце: пожалуй, только он один из всей роты знал о содержимом ладанки, которую, как талисман, всякий раз надевал перед боем Матвей. Однажды в порыве откровенности, очевидно уверовав в ее чудодейственную силу, Матвей признался, что в ладанке хранят прядку волос дочери Машеньки, и, открыв, показал похожие на льняной завиток светлые кудряшки. Где-то была она сейчас, веснушчатая хохотушка Машенька, — играла ли в пятнашки с ребятишками, а может, рвала васильки для венка на краю пшеничного поля…