Виктор Степанов – Серп Земли. Баллада о вечном древе (страница 30)
ДВЕ МАТЕРИ
Грустный намечался праздник, грустнее и не придумаешь. Не дай, как говорится, бог, чтобы родители пережили своих детей. Юрию сейчас к сорока трем подходило бы, а Сергею Павловичу вот уже и семьдесят…
Но что поделаешь — не воротишь их назад, не вернешь. И, подумав, выбрала Анна Тимофеевна из невесть какого своего гардероба любимое платье с кружевным воротничком — то самое, в котором встречала Юрия после полета, — наказала внучке присматривать за домом и поехала в Москву в гости к Марии Николаевне на день рождения сына ее, Сергея Павловича Королева.
Поехать-то поехала, а сомнения все назад тянули: правильно ли поступает, нет ли в этом чего предосудительного? И правда, о чем они будут разговор говорить с Марией Николаевной, коли нет на свете уже ни того, ни другого? Тоска, а не разговор. Добро бы в будний день им свидеться, а то ведь на людях, да на каких: предупредили ее, Анну Тимофеевну, что встречу будет снимать телевидение.
В дороге все же немного себя успокоила думами о Марии Николаевне. И то представить — каково-то и ей сейчас, а годы тоже все быстрей под горку катятся, и, может, это сама судьба дает им случай друг дружке в глаза глянуть, а дальше кто знает, как сложится… И совсем с собою совладала, когда у самого порога подумала: «Может, и Юра по этим ступенькам взбегал, может, даже с Сергеем Павловичем…»
В квартире было уже шумно, суетно. Услужливые незнакомые люди кинулись навстречу, помогли раздеться, и тут она увидела Марию Николаевну, увидела такой, словно сто лет знала, разве только в жизни постарее, что ли, так тоже ведь года, одни глаза не хотят сдаваться. Значит, вот от кого у Сергея Павловича такие молодые да чистые глаза. И пока они руки друг к дружке тянули, а потом чисто по-родственному обнялись, жужжали, стрекотали вокруг кинокамеры, щелкали фотоаппараты, и этот посторонний назойливый шум бесцеремонного любопытства болью отдался в сердце, напомнив дни, когда корреспонденты не давали, бывало, шагу ступить Юрию.
И сейчас им бы с Марией Николаевной уединиться, присесть где-нибудь помягче, потеплей, прислониться друг к дружке памятью — и слова бы нашлись для беседы самые нужные. А тут хоть плачь, хоть улыбайся — все одно: тарахтят по тебе из кинокамер, слепят глаза вспышками.
Не из робкого десятка Анна Тимофеевна, а смутилась. Да к то сказать — хоть и давно сыновья знакомы, а с Марией Николаевной, виделись впервые. И полна душа словами до краев, а все не выплеснется, и все что-то не то, ненужное, пустое срывается. А раз между ними ничего не было, то и разговор — как плохие нитки в клубке: потянется-потянется, да и оборвется…
Выручили сыновья, словно тут при сем незримо присутствовали. Как открыла Мария Николаевна альбом с фотографиями — сразу родным повеяло. Вот Юра с Сергеем Павловичем — улыбчивые, довольные собой. Это в Сочи на отдыхе после полета. А этот снимок сделан в Байконуре за час до старта. Юра смешно потом рассказывал: хотел поцеловать Сергея Павловича на прощанье, а не мог — все стукался шлемом своим о его лоб. Сергей Павлович смеялся: «Тебе пироги и пышки, а мне синяки и шишки».
И правда, семейным оказался альбом. Одни и те же фотографии — что дома у Анны Тимофеевны, что здесь у Марии Николаевны. Родственники их сыновья, куда как родственники. Даже вот эти вещи, скажем. Глянула на летный шлем Сергея Павловича и вспомнила: у Юры точно такой же был. Кожаные перчатки… Нет-нет, что-то очень дорогое поселилось в этой чужой московской квартире, родное, гжатское. Словно долго собиралась, а в гости к сыну приехала…
И сразу полегчало. Будто Юра присел рядом и, помалкивая, так учтиво слушает. И забыла Анна Тимофеевна, что внемлет ей сама история в виде микрофона со змеевидным шнурком. Эх ты, история, история, да какая же мать скажет тебе, милая, про самый счастливый и самый горестный свой день? И как бы отодвинулись все эти люди, ждущие слова ее и вопрошающие. И все растворилось в синеватых сумерках — и телевизионные ящики на колесиках, и жадные объективы кинокамер. Остались только ясные, до сердца достающие глаза Марии Николаевны.
— Анна Тимофеевна, вы про тот день расскажите, про тот день, — мягко, но настойчиво повторял парень в кожаной куртке. — Что вы утром-то делали?
— Что я делала утром? Ах да, ну как же, как сейчас помню…
И вся ее жизнь опрокинулась в то апрельское утро.
Как же это было? Как же это было?..
В среду, поди… Да, в среду… Но при чем тут день, если уже никто на века не забудет даты?..
По нерастаявшей тропе, с хрупаньем осыпая схваченный рассветным заморозком снег, ушел плотничать Алексей Иванович. Обычное серое было утро. Но отсюда, сквозь даль прошедших лет, виделось оно теперь Анне Тимофеевне искристым, ослепительно играющим синими и розовыми блестками на проталинах, на заиндевелом палисаднике. И топор, небрежно заткнутый Алексеем Ивановичем за ремень, слепящий лезвием, тоже отражал свет этого необыкновенного утра.
Что же она делала? Ну как что, свое обычное крестьянское дело: принесла дров, сунула полешки в печь, лучинок настрогала, чтоб огонь побыстрей занялся, а когда уверенным дымком потянуло, за другое принялась, начала чистить картошку. А пока чистила картошку, заквохтали в сарае куры, тоже есть просят. Так одно дело за собой другое потянуло. Как оно в деревне-то? А их Гжатск и был тогда что ни на есть деревня… «Не о том я, не о том. Неужели так оно и было?» А что? Как есть… Но теперь она и сама не очень-то верила, что день начинался обычно. Где-то уже пролегала невидимая черта, отделившая одно время от другого, предыдущее от последующего. Когда же это она услышала: «Мам! Наш Юрка в космосе! Радио-то включите, господи! Ну скорее:!.. Радио!»?
И все закружилось, завертелось… Где? Какой космос? Почему Юрка? Первое, что уловила Анна Тимофеевна в малознакомом слове «космос», — предчувствие какой-то страшной, грозящей бедой опасности. Эта опасность блеснула слезами в глазах соседки, вырвалась ее причитаниями: «Что наделал, что наделал! Не подумал о малютках!» «Перестань, — успокаивающе сказала Анна Тимофеевна, — сейчас разберемся». И припала, прильнула к приемнику. Но на всех, на длинных и на средних, волнах, сколько ни крутили ручку, гремела маршами одна и та же музыка, и никто, ни один человек на свете, не мог подтвердить, что в космосе именно Юрий. «Честное слово, он!» — всхлипнула соседка, утирая слезы.
Вот с этой минуты и началось все, что было потом. Еще не осознавая всей беды, которая могла обрушиться на их дом, но понимая, что ничего теперь уже не остановишь, как бы ни обернулся этот почему-то взволновавший всю страну полет, не зная, сколько времени будет летать Юрий в своем космосе и опустится ли на Землю вообще, замершим в тревоге, готовым вот-вот разорваться сердцем Анна Тимофеевна повернулась к той, которой сейчас было всех тяжелее, — к Валентине, жене Юрия. А его две маленькие дочурки? Им-то она еще могла бы хоть чем-то помочь… «Я к Вале», — твердо сказала она и начала собираться в дорогу…
Когда осенью сорок первого года в Клушино входили фашистские оккупанты, она собрала в избе ребятишек, усадила возле себя и повернулась закаменевшим лицом к порогу — могло быть все, все что угодно…
И в то апрельское утро, торопясь сквозь теперь уже неслышное ей ликование города к железнодорожной станции, она думала только об одном — о том, чтобы успеть очутиться рядом, если придет роковой час.
Вагон был набит битком. И, прислонясь к стенке, Анна Тимофеевна с настороженной ревностью стала прислушиваться к разговорам. Все только и говорили что о майоре Гагарине и о его полете в космос. И эти возбужденные пересуды о человеке, который сразу стал интересен всем, восхищение кем-то уже знаменитым и недосягаемым начали проникать в сознание сомнением: да ее ли в космосе сын? И чем больше она об этом думала, тем сильнее одолевало смущение: ее Юрий был старшим лейтенантом, а этот майор. Да и мало ли на белом свете Гагариных! Вон даже были, говорят, в князьях… И, поддаваясь все новым и новым доводам, она уже как бы стеснялась себя, с облегчением утешаясь тем, что не очень-то торопилась сказаться Гагариной.
Если бы она встала и объявилась, ей бы уже не дали сесть, ее подняли бы на руки и так, на руках, понесли бы на Красную площадь. Но, предчувствуя что-то очень большое и важное, что отныне перевернуло жизнь, она с крестьянским терпением и привычкой не выказывать раньше времени радости все смотрела в окно, торопя километры. Тревога пока что была сильнее.
На московском перроне взбудораженные пассажиры ринулись к выходу из вагона, затолкали. Как она добиралась дальше?
У подъезда Валиного дома шумела, волновалась толпа. Анна Тимофеевна с трудом протиснулась к лестничной площадке, и тут какой-то мужчина, нацелясь в нее фотоаппаратом, крикнул: «Братцы, так ведь это она!» — «Кто?» Толпа расступилась на миг. «Мать Гагарина! Смотрите, до чего похожа!»
Остальное Анна Тимофеевна припоминала смутно. Разве что суетливые руки Вали, мокрые и соленые от слез ее щеки, ласковые голоса ничего не понимающих внучек. «Он уже на Земле, — сказала Валя. — Где-то возле Саратова. Ты, пожалуйста, не волнуйся, сядь…»
Что еще могла бы сказать истории Анна Тимофеевна? Что?