реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Шкловский – Собрание сочинений. Том 2. Биография (страница 45)

18

А печки нет. И у Ахматовой в квартире мраморный камин.

Встаю на колени перед печкой и раскрываю топором полена.

Хорошо жить и мордой ощущать дорогу жизни.

Сладок последний кусок сахара. Отдельно завернутый в бумажку.

Хороша любовь.

А за стенами пропасть, и автомобили, и вьюга зимой.

А мы плывем своим плотом.

И как последняя искра в пепле, нет, не в пепле, как темное каменноугольное пламя.

А тут То-ло-нен. Одно слово – Финляндия.

Земля вся распахана, и все почти благополучно.

Визы; мир; изгороди, границы, русские дачи на боку, и большевики – большевиков – большевикам – большевиками полны газеты.

Это они выдавились сюда из России.

Итак, мы видим, что Горький сделан из недоверчивости, набожности и иронии – для цемента.

Ирония в жизни, как красноречие в истории литературы, может все связывать.

Это заменяет трагедию.

Но у Горького все это не на земле, а поставлено высоко, хотя от этого и не увеличено.

Это как карточная игра офицеров-наблюдателей на дне корзины наблюдательного шара; 1600 метров.

А Горький очень большой писатель. Все эти иностранцы – Ролланы, и Барбюсы, и раздвижной Анатоль Франс с иронией букиниста – не знают, какого великого современника они могли бы иметь.

В основе, в высоте своей Горький очень большой, почти никому не известный писатель с большой писательской культурой.

О Коганах391 и Михайловских392. Это заглавие статьи.

У женатых людей есть мысли, которые они думали при жене, передумали и не сказали ей ничего.

А потом удивляешься, когда она не знает того, что тебе дорого.

А про самое очевидное не говоришь.

Сейчас я живу в Райволе (Финляндия).

Здесь жили дачниками, теперь же, оказалось, нужно жить всерьез. Вышло нехорошо и неумело.

Читать мне нечего, читаю старые журналы за последние 20 лет.

Как странно, они заменяли историю русской литературы историей русского либерализма.

А Пыпин относил историю литературы к истории этнографии393.

И жили они, Белинские, Добролюбовы, Зайцевы394, Михайловские, Скабичевские395, Овсянико-Куликовские396, Несторы Котляревские397, Коганы, Фричи398.

И зажили русскую литературу.

Они – как люди, которые пришли смотреть на цветок и для удобства на него сели.

Пушкин, Толстой прошли в русской литературе вне сознания, а если бы осознали их, то не пропустили.

Ведь недаром А. Ф. Кони говорит, что Пушкин дорог нам тем399, что предсказал суд присяжных.

Культа мастерства в России не было, и Россия, как тяжелая, толстая кормилица, заспала Горького.

Только в последних вещах, особенно в книге о Толстом400, Горький сумел написать не для Михайловского.

Толстой, мастер и человек со своей обидой на женщин. Толстой, который совсем не должен быть святым, в первый раз написан.

Да будут прокляты книжки биографий Павленкова401, все эти образки с одинаковыми нимбами.

Все хороши, все добродетельны.

Проклятые посредственности, акционерные общества по нивелировке людей.

Я думаю, что в Доме ученых402 мы съели очень большого писателя. Это русский героизм – лечь в канаву, чтобы через нее могло бы пройти орудие.

Но психология Горького не психология мастера, не психология сапожника, не психология бондаря.

Он живет не тем и не в том, что умеет делать. Живет он растерянно.

А люди вокруг него!

Вернемся к 1920 году.

Жили зимой. Было холодно. Жена была далеко. Жен не было. Жили безбрачно. Было холодно. Холод заполнял дни. Шили туфли из кусков материи. Жгли керосин в бутылках, заткнутых тряпками. Это вместо ламп. Получается какой-то черный свет.

Работали.

Живем до последнего. Все больше и больше грузят нас, и все несем на себе, как платье, и жизнь все такая же, не видно на ней ничего, как не видно по следу ноги, что несет человек.

Только след – то глубже, то мельче.

Занимался в студии «Всемирной литературы», читал о «Дон Кихоте». Было пять-шесть учеников, ученицы носили черные перчатки, чтобы не были видны лопнувшие от мороза руки.

Вшей у меня не было, вши являются от тоски.

К весне стрелялся с одним человеком403.

У евреев базарная, утомительная кровь. Кровь Ильи Эренбурга – имитатора.

Евреи потеряли свое лицо и сейчас ищут его.

Пока же гримасничают. Впрочем, еврейская буржуазия в возрасте после 30 лет крепка.

Буржуазия страшно крепка вообще.

Я знаю один дом, в котором все время революции в России ели мясо с соусом и носили шелковые чулки.

Им было очень страшно, отца увозили в Вологду рыть окопы, арестовывали, гоняли рыть могилы. Он рыл. Но бегал и где-то зарабатывал.

В доме было тепло у печки.

Это была круглая обыкновенная печка, в нее вкладывали дрова, и она потом становилась теплой.

Но это была не печка, это был остаток буржуазного строя. Она была драгоценной.

В Питере при нэпе на окнах магазина вывешивали много надписей. Лежат яблоки, и над ними надпись «яблоки», над сахаром – «сахар».

Много, много надписей (это 1921 год). Но крупней всего одна надпись: БУЛКИ ОБРАЗЦА 1914 ГОДА404.

Печка была образца 1914 года.

Я с одним художником ходил к этой печке405. Он рисовал мой портрет; на нем я в шубе и свитере.

На диване сидела девушка406. Диван большой, покрыт зеленым бархатом. Похож на железнодорожный.