Виктор Шкловский – Собрание сочинений. Том 2. Биография (страница 38)
У них была артиллерия. Между собой солдаты говорили по-русски. Народ встречал их толпами и говорил между собой громко, во всеуслышание: «Вот гетманцы рассказывали – банды идут, какие банды – войска настоящие». Это говорилось по-русски и для лояльности.
Бедные, им так хотелось восхищаться.
Когда я переходил через лед из России в Финляндию, то встретил в рыбачьей будке на льду одну даму; дальше пошли вместе; когда мы с ней попали на берег и нас арестовали финны, то она все время хвалила Финляндию, от которой видала саженей десять.
Но бывает и худшее горе, оно бывает тогда, когда человека мучают долго, так что он уже «изумлен», то есть уже «ушел из ума» – так об изумлении говорили при пытке дыбой, – и вот мучается человек, и кругом холодное и жесткое дерево, а руки палача или его помощника хотя и жесткие, но теплые и человеческие.
И щекой ласкается человек к теплым рукам, которые его держат, чтобы мучить.
Это – мой кошмар.
Петлюровцы вошли в город. В городе оказалось много украинцев; я уже встречал их среди полковых писарей и раньше.
Я не смеюсь над украинцами, хотя мы, люди русской культуры, в глубине души враждебны всякой «мове». Сколько смеялись мы над украинским языком. Я сто раз слыхал: «Самопер попер на мордописню», что равно: «Автомобиль поехал в фотографию».
Не любим мы не нашего. И тургеневское «грае, грае, воропае»319 не от любви придумано.
Но Петлюра как национальный герой – герой писарской, и наша канцелярия его одобряла. Вошли украинцы, заняли город, кажется, не грабили, стали украшать город, повесили французские и английские гербы и сильно ждали союзных послов. А солдаты разоружили добровольцев и надели на себя их французские броневые каски.
Самих же добровольцев посадили в Педагогический музей; потом кто-то бросил бомбу320, а там оказался динамит, был страшный взрыв, много людей убило, и стекла домов повылетели кругом.
Несколько дней провел в части.
У нас были новые офицеры, в их числе Бунчужный, он оказался украинцем.
Говорили они мне, что очень боятся большевиков. И на самом деле их войска были большевистские.
Войска текли как вода, выбирая себе политическое ложе, и скат был к Москве. Пока же шла украинизация.
В эти дни в Киеве погибли все твердые знаки.
Приказали менять вывески на украинские.
Язык знали не все, и у нас в частях, и украинцы, присланные со стороны, говорили о технических вещах по-русски, прибавляя изредка «добре» и иное что украинское.
Опять получилось «грае, грае, воропае».
Вот подлая закваска!
Приказали в день переделать все вывески на украинские.
Это делается просто. Нужно было твердый знак переделать на мягкий, а «и» просто на «i».
Работали не покладая рук, везде стояли лестницы.
Переменили. При добровольцах ставили твердый знак на место.
Да, забыл написать, как мы жили. Я жил в ванной комнате одного присяжного поверенного, а когда уже нельзя было жить, поселился на квартире, которая прежде была явочной, а теперь туда приходили с явкой, но за ночлег брали рублей пять. Но спать можно было. Денег не было почти ни у кого, я же получал жалованье из части. Почти ни у кого не было второй рубашки.
И все удивлялись, откуда заводятся вши, сразу такие большие?
Компания была очень хорошая: помню одного рыжебородого, бывшего министра Белоруссии, не знаю, как его фамилия, его у нас звали Белорусовым. Он был очень хороший человек.
Союз возрождения надоел всем ужасно. Партия сильно косилась на свою военную организацию, а военная организация – на партию.
Через какие-то связи много народу поступило в «варту»321 – полицию, – дело было боевое, так как громилы ходили отрядами с пулеметами и давали бой.
Пробовал работать в одной газете322, но первую же мою статью-рецензию взялся исправить Петр Пильский, я обиделся и не позволил печатать.
В редакции узнал я об аресте Колчаком Уфимского совещания323.
Сообщила мне об этом одна полная женщина, жена издателя, добавив: «Да, да, разогнали, так и нужно, молодцы большевики».
Я упал на пол в обмороке. Как срезанный. Это первый и единственный мой обморок в жизни. Я не знал, что судьба Учредительного собрания меня так волновала.
К этому времени партия сильно левела324. Идешь по Крещатику, встречаешь товарища:
«Что нового?» Отвечает: «Да вот, признаю Советскую власть!» И радостно так.
Не раз и не два можно было остановить Гражданскую войну в России. Конечно, это можно поставить в вину большевикам. Но они не изобретены, а открыты.
У нас на собрании правая часть говорила: «Перейдем на культурную работу», – а перейти на культурную работу на партийном жаргоне значит то же, что в войсках «становись, закуривай».
«Каюк», «тупик», – ну, значит, нужно что-нибудь делать, вот и делаешь дело без причинной связи, а если взять в нашей филологической терминологии: другого семантического ряда.
И я произнес речь. Мое дело темное, я человек непонятливый, я тоже другого семантического ряда, я как самовар, которым забивают гвозди.
Я рассказал: «Признаем эту трижды проклятую Советскую власть!
Как на суде Соломона325, не будем требовать половинки ребенка, отдадим ребенка чужим, пусть живет!»
Мне закричали: «Он умрет, они его убьют!»
Но что мне делать? Я вижу игру только на один ход вперед.
Партия отказалась от своей военной организации. Герман326 предложил ей (организации) переименоваться в Союз защиты Учредительного собрания, собрал кое-кого и поехал в Одессу.
Другие собирались на Дон воевать с Красновым327.
А я собрался в Россию, в милый, грозный свой Петербург.
А публика изнывала.
Дарданеллы были открыты328, ждали французов, верили в союзников.
И уже не верили, – но нужно же верить во что-нибудь человеку, у которого есть имущество.
Рассказывали, что французы уже высадились в Одессе и отгородили часть города стульями, и между этими стульями, ограничившими территорию новой французской колонии, не смеют пробегать даже кошки.
Рассказали, что у французов есть фиолетовый луч, которым они могут ослепить всех большевиков, и Борис Мирский329 написал об этом луче фельетон «Больная красавица». Красавица – старый мир, который нужно лечить фиолетовым лучом.
И никогда раньше так не боялись большевиков, как в то время. Из пустой и черной России дул черный сквозняк.
Рассказывали, что англичане – рассказывали это люди не больные, – что англичане уже высадили в Баку стада обезьян330, обученных всем правилам военного строя. Рассказывали, что этих обезьян нельзя распропагандировать, что идут они в атаки без страха, что они победят большевиков.
Показывали рукой на аршин от пола рост этих обезьян. Говорили, что когда при взятии Баку одна такая обезьяна была убита, то ее хоронили с оркестром шотландской военной музыки и шотландцы плакали.
Потому что инструкторами обезьяньих легионов были шотландцы.
Из России дул черный ветер, черное пятно России росло, «больная красавица» бредила.
Люди собирались в Константинополь.
Если не здесь, то где же я расскажу один факт?
По приезде из России зашел я к одному фабриканту, он был табачник, или это называется заводчик.
У этого человека в Петербурге была мебель, и меня просили передать ему, что его мебель пропала.
Я зашел к этому человеку. У него на столе стоял мармелад, и печенье, и торт, и булки, конфеты, и шоколад, и дети за столом, и чистое белье, и жена, и никто не был застрелен.
И сидел один знаменитый русский юмористический писатель331.
Писатель говорил: «В России до тех пор не будет порядка, пока в каждом доме, на каждом дворе и в квартире не будет лежать по зарезанному большевику».
Табачный фабрикант был спокоен. Его деньги были в валюте. Он сказал: «А знаете вы, сколько получала работница в Вильне на моей фабрике?» Писатель не знал. Фабрикант сказал: «От пяти копеек в день, и, знаете ли, я не удивляюсь, что они взбунтовались» (или, может быть, он сказал: «Я не удивляюсь, что они недовольны», не помню дословно).
Этот человек не был болен.