Виктор Шендерович – Савельев (страница 39)
— Я набираю правильно! — ору я уже в бибикающую трубку и бросаю ее на рычаг. Убивал бы таких советчиц. Двушки кончаются, нервы тоже. Изможденный, выхожу из кабины и опускаюсь на уборочную машину — из тех, которыми распугивают припозднившихся пассажиров.
Спокойно, все в порядке. Текст у меня практически готов, рабочий день — до пяти. Все хорошо. Все просто замечательно. Кому я еще должен отзвонить? Ну конечно! Подайте двушку, граждане!
— Алле!
— Людмила Леопольдовна, здравствуйте, это Скворешников.
— Почему ты не позвонил, Дима? Что-нибудь случилось?
— В общем, да, — говорю я, мысленно обложив себя последними словами. — У меня друг погиб. Сегодня вот похоронили.
— О боже.
Легкое угрызение совести царапает меня: нет, я не соврал, но получилось, будто не звонил я из-за Паши… Пытаюсь представить, что сказала бы Косицкая, узнай она о моих трудах к красным датам, — и не могу. Ничего бы не сказала, наверное, просто потеряла бы ко мне интерес, и все. Я слышал однажды, как она разговаривала по телефону с одним «бывшим учеником», как брезгливо был он отрекомендован мне по окончании разговора. Не приведи господи услышать когда-нибудь такой голос обращенным ко мне.
— Людмила Леопольдовна, у вас было какое-то дело…
— Да, милый. У тебя ведь из Венслея уже есть что-то?
В сердце у меня тенькает.
— Есть, — говорю я неправду.
— Ну вот и славно.
По голосу ее, бодрому и чуть небрежному, догадываюсь: мне приготовлен подарок.
— Ты знаешь, где находится редакция «Мира и литературы»?
— Да, — говорю я чуть быстрее, чем следовало бы, и полминуты, проклиная себя, слушаю инструктаж.
— Людмила Леопольдовна… — Сгорая от стыда, я начинаю разыгрывать требовательность к себе. — Может, не Венслея — хотелось бы еще над ним посидеть…
Еще бы не хотелось — там только подстрочник и есть!
— Посидишь, Дима, — весело подбадривает Косицкая, — а Венслея все-таки принеси, у них сейчас как раз восемнадцатый век идет. Два-три стихотворения.
Два-три!
— Когда нужно принести? — кротко спрашиваю я.
— Вообще-то вчера, — смеется Косицкая. — Но можно до среды. И чем скорее, тем лучше.
— Ясно, — говорю. — Постараюсь. Спасибо вам.
Последнее, учитывая ситуацию, звучит трагикомически. Ну почему, остолоп эдакий, я не перезвонил ей сразу же? Была бы у меня почти неделя, а так — сегодняшний огрызок и три дня. Академический журнал! «Джон Венслей в переводах Дмитрия Скворешникова»!
Срочно расправляться с «поступью». Сейчас же!
Через минуту дозваниваюсь Пепельникову, и едва слышу его баритон, как верхним чутьем понимаю: все в порядке. Коротко и, насколько возможно, с достоинством сообщаю: текст готов, но сегодня передать уже не смогу, только завтра. Мой работодавец несколько обескураженно соглашается: только с самого утра, Димочка, и не опаздывай, пойду с твоей нетленкой по начальству, а в понедельник — уже на самый верх…
О том, что Пепельников имеет в виду под «самым верхом», лучше не задумываться: не мое собачье дело. А вот описание хлопот, предстоящих с моей нетленкой, мне определенно не нравится: уж не намекает ли он, что я кроме текста еще что-то ему должен? Ладно, мы ребята простые, намеков не понимаем. Нам бы припевчик накорябать — и с глаз долой, из сердца вон! Только откуда ж его взять, припевчик?
И тут меня осеняет. Я знаю, откуда.
В библиотеке почти пусто, две студентки над конспектами, старушка с подшивкой да в углу, обложившись древностями, водит носом по странице маленький горбун.
Окаменив лицо, я прошу у библиотекарши трехтомник песен и маршей — боже, как я ржал над ним когда-то! Милая девушка, оформляя заказ, бросает на меня взгляд, полный сочувствия к внезапно и тяжело заболевшему человеку.
Получив красные кирпичи, тридцать лет и три года ожидавшие меня, своего первого читателя, я притуляюсь в кресле у столика. Ну, Дмитрий Олегович, давай. Лиха беда начало. «Буря мглою небо кроет…»
Через полчаса, собрав в кучку все написанное четырехстопным хореем, я затеваю совершенно хамскую компиляцию: пересаживаю эпитеты из песен к глаголам из маршей, меняю «веселье» на «весенний», «народ» на «вперед», переписываю начисто — и, как Пигмалион, отхожу в сторонку, чтобы полюбоваться своим детищем.
Вот она, моя Галатея — четыре куплета и припев. Моя уродочка. Влюбиться в нее я, конечно, не смогу, но продать — завтра же… Смысла тут не больше, чем на любой из тысячи страниц трехтомника — но, видит бог, и не меньше! А оптимизма просто девать некуда.
Жди меня, Пепельников, завтра в девять утра, получай свой заказ, потому что я его больше видеть не могу. Вам стыдно за меня, граждане? Кому стыдно — дайте двести рублей.
Господи, неужели — всë? И этот алфавитный абортарий сделает меня ненадолго человеком? И долги отдам, и за свет-газ-телефон, и женушке любимой чего-нибудь; глядишь, и в кафешку вырвемся, прокутим на двоих червонец… А главное — Венслей! Сегодня же, сейчас же — Венслей! Господи, как хорошо-то; почему я раньше не сообразил про марши?
Домой, скорее домой!
— Ди-им… — тянет из кухни жалобный голос. — Это ты?
— Я.
— Это хорошо-о. А то твоя дочь меня доконала-а.
Шум воды обрывается, Ирка выходит в коридор, прислоняется к стенке.
— Здравствуй, Скворешников.
— Здравствуй, Скворешникова, — отвечаю.
— Ну как? — спрашивает она.
— Отлично!
— Что-о-о? — Ирка даже отрывается от стенки.
Дурак же я. Дурак бесчувственный, сволочь. Пораженный нежданным чувством, так и стою у двери — в расстегнутой куртке, с «дипломатом» у ног.
— Извини, — бурчу я.
— Дим, ты чего?
— А… — машу рукой. — Так…
— Может, сбегаешь за картошкой? Пока не переоделся…
Картошка — мой вечный долг перед человечеством. На улице уже темнеет. Скоро будет темнеть еще раньше, а потом наступит зима, и в первом номере «Мира и литературы» появятся мои переводы. Скорей бы добраться до папки. Почти бегом я врываюсь в магазин.
Картошка на вид какая-то подозрительная. В компании с двумя женщинами брезгливо перекладываю сеточки с места на место; каждый боится, что единственную кондиционную упаковку откопает сосед, но опасения наши напрасны.
Дома, еле заставив себя переодеться, бросаюсь к машинке. С каким же удовольствием отстукиваю я наконец четыре злосчастные строфы с припевом-компиляцией; как сладко знать, что больше никогда в жизни не прочтешь этих слов! Торжественным дирижерским жестом ставлю последний восклицательный знак.
Теперь поужинать — и за дело. Хозяйственную барщину я отработал картошкой — вечер, без сомнения, мой. Мысль, что вот-вот, уже в любой момент, могу достать из секретера милую сердцу папку с полотняными широкими завязками, папку, на которой не без изящества написано черным фломастером английское Wensley, — мысль эта будоражит меня и лишает вкуса тушеную картошку с мясом и кружками моркови.
Заглотив ужин, я смиряю себя и добровольно становлюсь к раковине: надо дождаться, пока утихнет Чудище, надо приготовиться к встрече.
Долгой была наша разлука; как-то примет он меня теперь? Простит ли трехмесячное заточение в секретере, измену с «поступью»? Будь благосклонен ко мне, Джон Венслей — и я извлеку тебя на свет из-под бумажных завалов; не держи на меня зла, Джон, — я, если вдуматься, не так уж и виноват…
Посуда давно вымыта; я долго, аккуратно вытираю со стола, мою руки с мылом, тщательно вытираю о полотенце. Все. Надо начинать. Что-то страшновато.
Я захожу в комнату, где уже при свете ночника сидит на Иркиных коленях сонное Чудище, я целую ее в теплый лобик, целую Ирку — я так люблю, когда у нас мир. Ирка понимающе проводит пальцем по моей ладони.
В полутьме безошибочно извлекаю из темных глубин секретера папку с тесемками, выхожу из комнаты, плотно притворяю дверь. Сажусь за кухонный столик, скидываю с него на кресло дочкины ботиночки; кладу на столик папку и осторожно тяну наверх широкую полотняную тесемку…
Я ставлю чайник, наливаю в чашку заварку — руки подрагивают от волнения. Я сажусь, я снова гляжу на листок с подстрочником, а потом в черноту окна — как хорошо, что оно выходит на пустырь, и можно не задергивать шторы, смотреть на россыпи огоньков в дальних домах, мерцающие сквозь ветви точечки жизни.
Ты, держащий на ладони этот мир…
Размеренный, чуть тяжеловесный ямб староанглийского стиха уже начинает заполнять меня, я вслушиваюсь в его неспешный ход, в глубокое дыхание строки, я всматриваюсь в лист, пытаясь разглядеть за чередой слов лицо человека по имени Джон Венслей. Портретов его не осталось; известно, что был священником, что умер больше двух веков назад в Средней Англии. Интересно, в какую сторону отсюда Англия? Кажется, вон на ту засыпающую девятиэтажку и дальше, через шоссе и пустыри…
Закипает чайник. Я налил его доверху, на несколько чашек: сегодня надо перевести стихотворение хотя бы вчерне.