Виктор Шендерович – Савельев (страница 10)
А вслух сказала ровно:
— Позвони.
— Напишешь телефон? Я потерял…
Как будто дело было в этом.
Она аккуратно записала свой телефон, низко опустив голову: щеки пылали. Он ничего не заметил — не царское дело замечать женское волнение — и запихнул бумажку в карман вельветового пижонского пиджака.
— Снова потеряешь, — сказала она, пытаясь быть легкой.
— Ни-ни. Позвоню! — с шутливой угрозой-обещанием ответил Савельев и поднялся: ему пора было ехать на этот корпоратив.
Она шла домой, презирая себя и прислушиваясь к счастливому глупому сердцу.
Савельев не позвонил — позвонили из подмосковной больницы: в кармане человека, привезенного «по скорой», нашли ту бумажку с телефоном. Больше при пострадавшем ничего не было. Пиджак вельветовый, да. Состояние тяжелое.
Никаких подробностей по телефону рассказывать не собирались. Еле дождавшись утра, с новокаиновым сердцем, пытавшимся обезболить этот ужас, Таня ринулась из Москвы.
В больнице у нее сердито потребовали его документы — и чуть не наорали, узнав, что документов она не привезла. В реанимацию, разумеется, не пустили, к врачам — тоже. Вы документы привезите, нельзя без документов, мы в милицию сообщить должны! Через «скорую» удалось выяснить, откуда был вызов, и она поехала в эти «Березки» за вещами и паспортом.
Душа, балансируя над пропастью, пыталась догадаться о значении слов «стабильно тяжелое». От того, какое слово было здесь главным, зависела жизнь…
В пансионате сказали: он вещей не оставлял. Так «скорая» же! «Скорая» приезжала ночью — драка была в баре, кого-то увезли… — а Савельев уехал сам, утром. Нет никакой ошибки, девушка! Посмотреть его номер? А вы ему кто? Нет, девушка, в номер нельзя, там другие люди живут. Да точно, точно! А Савельев уехал утром, не волнуйтесь так.
Выйдя на крыльцо, она судорожно вбирала в себя счастливый теперь рождественский воздух, ничего не понимая, кроме того, что ее, кажется, пощадили: звонок из больницы, бессонная ночь, невыносимо медленная электричка, тоскливые больничные запахи — все это было тяжким сном, и сейчас она проснется!
Таня вернулась к администраторше и попросила разрешения позвонить. Та снизошла, скривившись.
Услышав савельевское «алё», истерзанная этими мучительными часами Таня еле сдержалась, чтобы не заплакать. У тебя все хорошо?
Но он вдруг напустился на нее в непонятной ярости: что со мной может быть нехорошо? что ты звонишь? у меня все прекрасно! оставь меня в покое! И она растерянно положила трубку под презрительным взглядом из-за стойки.
И почему-то поехала обратно в больницу.
Попросила показать вещи. Сомнений не было: пиджак был тот самый и весь в крови; в крови и грязных следах были брюки и рубаха. Все это было — Савельева. И ее записка с телефоном!
Таня спросила о состоянии: все то же, стабильно тяжелое. Дождалась врача. Услышала диагноз и невеселые перспективы: перелом черепа, кровоизлияние в мозг, сейчас в искусственной коме. Нужно время; о полном восстановлении, скорее всего, говорить не приходится, но все бывает, надо надеяться… Общие усталые слова.
О ком шла речь, она уже не понимала.
Нашла по цепочке врача из «скорой» и услышала уже известные подробности — девушка, вступился, избили… Да — высокий, лет на вид тридцать, волосы русые.
Дома она обнаружила себя стоящей у телефонного аппарата, но рука так и не подняла трубку, чтобы снова позвонить раздраженному, оравшему на нее, чужому человеку. Думать тоже не получалось.
За окнами длилась ледяная ночь; где-то у черта на куличках, распластанный на реанимационной кровати, лежал в коме человек без имени и документов — и его единственной связью с миром была записка с ее телефоном.
Она пошла на работу, но с обеда снова сорвалась в больницу.
На третий день ей удалось уговорить врача, и ее пустили в реанимацию. То, что она увидела, подкосило ее. Это было тело с обезображенным лицом, со свистом дышащее через катетеры. И это был Савельев.
Через два дня она увидела его фамилию на афише у Дома литераторов и несколько минут стояла перед ней в темном облаке собственных мыслей, а потом пришла в указанный день — с расчетливым опозданием, невидимой…
Пошлый двойник Савельева читал его стихи и отвечал на вопросы. Он был очень хорошо подготовлен, этот двойник, но обмануть ее было невозможно: на сцене стоял другой человек!
Он читал с эстрадной подачей, а ей ли было не помнить, как дрожал на взлете голос настоящего Савельева, юноши-бога со смертной тоской в глазах… Этот, поднаторевший в успехе, был обласкан жизнью, и на лице матово мерцала привычка к популярности. С языка слетали бойкие ответы на все вопросы мироздания…
Но самое ужасное, отчего потемнело в глазах у Тани Мельцер, невидимо стоявшей в дверях за шторой: на выступавшем был вельветовый пиджак. Тот самый.
Она вышла вон и осторожно побрела по Большой Никитской: ноги подкашивались безо всякого гололеда… Она не видела, как двойник вдруг изменился в лице, потерял мысль и еле выпутался из фразы. На автопилоте договорив репертуар, человек в вельветовом пиджаке сбежал вон прямо со сцены — кружным путем, через ресторан, на Поварскую…
Он увидел в партере девушку из пансионата.
Сероглазка была уверена, что вечер отменят, и пришла в Дом литераторов, чтобы узнать у кого-нибудь телефон своего рыцаря. Она помнила месиво, в которое бандиты превратили это лицо несколько дней назад, и, онемев, смотрела на целехонького Савельева, а потом пошла за кулисы, но рыцаря как корова языком слизала…
Наутро в больнице Таню Мельцер дежурно опросил унылый мент. Более всего мента беспокоило, не собирается ли кто-нибудь подавать заявление по поводу произошедшего. Узнав, что нет, служивый заметно повеселел и даже поблагодарил Таню за понимание: смысла, сказал, все равно нет, а нас… это… Он замялся и, не доглаголив, умолк.
Главврач позвал Таню поговорить о дальнейшем. Больного надо скоро выписывать; они сделали все, что могли, а мест нет совсем. Он так понял, что она невеста, а близких родственников у пострадавшего нет: она готова забрать его под подписку?
Таня похолодела, вспомнив, что у Савельева есть мать — кажется, в Воронеже, — и она ничего не знает. Надо было найти ее, сказать что-то… Но что?
Всю последнюю неделю Таня Мельцер пыталась жить в энергосберегающем режиме, но пробки вылетали все равно. У нее не было сил думать еще и об этом.
И она сказала: да.
Всего неделю назад она сидела в кафе напротив человека, которого еще девочкой назначила своей судьбой. Судьбы не получилось, и, повзрослев, она решила красиво закрыть эту страницу. Но зачем-то оставила ему свой телефон на клочке бумаги…
Сама не понимала зачем.
Теперь — поняла.
Кто-то приходил в его палату каждую ночь — и вел смотреть на настоящего Савельева. Там всегда был день, и всякий раз хороший день, то солнечный, то не очень, но всегда желанный.
Больной узнавал эти пейзажи: бульвары, улицы, дома… — и у него сладко щемило сердце. Он, несомненно, бывал здесь, вот здесь и вот здесь тоже! А вот — боже мой! — какое-то совсем родное место, где когда-то случилось что-то нежное…
Он знал, что вспомнит это, непременно вспомнит, потому что память расширялась и в голове уже начали появляться слова. Они складывались воедино — сами, и он испытывал от этого мучительное наслаждение, как будто когда-то умел делать это очень хорошо, а потом разучился…
Он наблюдал за местом, где обронил свою жизнь, он заполнял себя пространством своей памяти, а жил вместо него — Савельев. Тот, настоящий. Здоровый, вальяжный и знаменитый. Спрятавшийся в ту ночь в номере подмосковного пансионата. Этот уцелевший Савельев по-хозяйски брал куски его жизни — то на московских улицах, то среди каких-то дач и яхт; он сидел в кафе и давал интервью, он раздевал женщин и что-то делал с ними.
И лишь иногда этот победительный человек вставал сусликом посреди улицы и с тревогой смотрел наверх, будто догадывался о чем-то.
Однажды больной почувствовал на себе пристальный встречный взгляд и проснулся, застигнутый с поличным, в своей палате, под ночником…
На следующую ночь незнакомец не повел его никуда, сказав: надо переждать. Он чувствует, что ты следишь за ним. Будь осторожен.
Больной сказал: но если он меня видит, значит, я все-таки есть? Есть — на самом деле? Ночной человек ничего не ответил. И тогда больной решил рассказать все Тане.
Его рассказ сделал с ней ужасное: Таня завыла, закусив себе ладонь. Она выла — и смотрела такими глазами, что он очень разволновался. И тогда она прижала его к себе, говоря:
— О господи, о господи…
И тогда он спросил:
— Я — настоящий?
И она ответила два раза, хотя он хорошо ее слышал.
— Да! Да!
— А он?
На это Таня ничего не ответила, а лица больной не видел. Она прижималась к нему, и он чувствовал все ее тело и оба бугорка. И вдруг подумал, что это важнее, чем ответ на его вопрос. И погладил ее по спине.
— Не бойся, — сказал он, — все будет хорошо.
И она заплакала хорошими слезами.
Они молчаливо договорились не вспоминать о втором Савельеве, но тот, растревоженный слежкой, сам обнаружил их бедную жизнь — и начал осматриваться в ней. Он пил с их блюдца и дышал их воздухом. Его презентации и корпоративы, коста-бравы и рублевки, бабы и редакции невидимо громоздились теперь вдоль стен иерусалимской квартирки, куда Таня перевезла больного, едва тот пошел на поправку.