Виктор Шендерович – Антология сатиры и юмора России XX века. Том 2. Виктор Шендерович (страница 26)
Тут панихида оживилась, потому что знала правильный ответ. А вдова все рыдает, но аккуратно так, чтобы тушь не потекла.
Шишкин говорит:
— Давайте активнее, товарищи! А то херня какая-то получается. Буду вызывать по алфавиту!
Тут все бочком, бочком — и от гроба.
Самые хитрые давно разбрелись как бы невзначай по участкам — послушать, чего о других говорят, а тут от соседних могил сами подходить стали, в лицо Колдомуеву заглядывают, версии выдвигают… Может, говорят, собак он любил? Может, лобзиком выпиливал, двор озеленял? Мучаются люди, вспоминают, один Колдомуев лежит сачкует.
Через полчаса Женька Ивакин вдруг как закричит:
— Есть! Вспомнил!
К нему со всего кладбища сбежались: ну?
А Ивакин, гаденыш, интригует: как же, говорит, вам не стыдно, слова хорошего про человека сказать не можете…
Ему на это конкретно отвечают:
— Ивакин! Либо ты говоришь, чего вспомнил, либо мы сейчас тебя вместо него закопаем.
Ивакин вопит:
— Шашки! В шашки он, негодяй, здоров был играть! Всех чесал.
Тут праздник начался. Руки Ивакину трясут, «ура» кричат, шампанское открыли. Вдова поцеловала взасос Ивакина и еще троих. Ивакин стоит именинником. Ему кричат:
— Давай! Давай скажи, как положено, от головы, — и понеслась: салат киснет, водка греется!
Поставили Ивакина у изголовья. Ивакин говорит:
— Покойный хорошо играл в шашки! Помню, резались мы на первенство цеха… Так покойный — всех, ну всех буквально…
Вдруг Авдюхин как закричит:
— Еще бы не всех! Он же, сукин сын, ходы назад брал!
Его чуть не убили прямо у гроба:
— Что ты пристал к покойнику? Что он тебе дался? Дай уже закопать эту гадину!
Авдюхин опомнился: извините, кричит, братцы, больше не буду, вот вам святой крест во все стороны! В общем, пока ребята гроб наперегонки заколачивали, осознал вину, сбегал за пивом, а вдове — ликер кокосовый притащил и семечек горсть.
На радостях простили его.
А древнему итальянцу тому я бы ноги оторвал. Думать надо, что говоришь!
Сила воображения[28]
Игнатьева женщины не любили. А он их, наоборот, хотел буквально всех. Но обманывать насчет высоких чувств не желал, гордый был. Игнатьев вырос в интеллигентной семье, о любви знал по повести Фраермана «Дикая собака Динго», а женщины от этого разбегались со страшной силой.
И стал тогда Игнатьев мизантропом, и полюбил одиночество.
Ну вот. А однажды он смотрел телевизор и крепко запал на одну гимнасточку. И потом целый день думал о ней — и за ужином, и потом, и когда лег спать, — все думал и думал и додумался до того, что присела гимнасточка на край его постели и начала с ним разговаривать, и глазками делать, и ручкой шалить. А потом такие кренделя выделывать начала, что Игнатьева даже в жар бросило.
Он же интеллигентный человек!
А гимнасточка похабная доделала свое сладкое черное дело и мгновенно пропала, умница. Игнатьев охнул и тут же заснул, счастливый совершенно. А на рассвете проснулся бодрый, и на службу пошел, и целый день провкалывал, как на субботнике.
А вечером, чуть глаза закрыл — она. «Хорошо тебе вчера было?» — спрашивает. «Да», — отвечает Игнатьев. «А вот так — хорошо?» — спрашивает. Тут Игнатьев речи и лишился.
И стали они жить вместе, причем гимнасточка об этом, разумеется, ни ухом ни рылом.
Только однажды приходит она к себе в номер после вечерней тренировки (новую связку с лентой отрабатывала), душ принимает, чай с сухариком пьет и в постельку свою ложится, режим у нее. А сон не идет чего-то. А у нее завтра с утра тренировка, а через месяц — чемпионат в Канаде, где болгарок надо уделать, кровь из носу, — а сна нет, и фантазии одна неспортивнее другой. Будто делает она, чего отродясь не делала, и с большим удовольствием, и телом своим натренированным такое изображает, чего ни один судья не видел — а и видел бы, ничего не понял.
А потом будто бы тепловой удар с ней случился, и полетела она куда-то, то ли вверх, то ли вниз, непонятно, а когда снова в своей постели обнаружилась, не то что связку с лентой — фамилию тренера вспомнить не смогла, и где тот чемпионат будет, и по какому виду спорта.
Вон чего бывает.
Целую неделю потом днем с блуждающей улыбкой ходила, предметы из рук роняла, а по ночам летала непонятно где. Врачи только руками разводили.
Потом в один миг отпустило ее. Вернулась в большой спорт, третий год уделывает болгарок и чувствует себя от этого, надо сказать, совершенно удовлетворенной.
А Игнатьев… неловко говорить. Просто распоясался. Недавно одна особа коронованная — ее, на беду, в «Новостях» показали, а он увидел… — такое вдруг испытала прямо на троне! Всем двором в себя приводили!
Опять же актриса американская — ну, вы знаете ее, стерва такая ногастая! — эта среди бела дня отключилась у себя в Голливуде, глаза закатила. «О, yes, — говорит, — yes… yes!» Ну, к ней-то как раз привыкли.
Так что, милые дамы, ежели вдруг чего — не пугайтесь.
Это Игнатьев.
Значит, видел вас где-то.
Евроремонт[29]
Процесс гражданского становления в бригаде Сыромятникова Бутомский начал наблюдать в августе, сразу после падения тоталитаризма.
Тоталитаризм пал во вторник, а в среду с утра, когда Бутомский пришел в свою новую квартиру проведать ход ремонта, Сыромятников был уже немного просветленный. Он сидел с куском маринованной сельди в руке, прислонившись к стенке, ободранной еще накануне. Рядом, на обрывке новых обоев, были разложены резаная отечественная колбаса, хлеб и огурчики.
— С победой! — приветствовал Сыромятников хозяина квартиры и опустил в рот сельдь. Петя вынул из сумки дополнительный стакан и налил всем по пять сантиметров.
— Спасибо, — сказал Бутомский и выпил, чтобы не обижать победивший народ. Петя сразу налил еще по пять сантиметров.
Они выпили за Ельцина, Горбачева и Бурбулиса. Пия за Бурбулиса, Сыромятников задел ногой банку с олифой, она вылилась на паркет и сразу же начала распространять запах.
Сыромятников предложил тост за будущее России.
В дверь позвонили. Петя пошел открывать, вступил в олифу, и в коридоре внятно отпечатались три левых ботинка, как будто какой-то великан упрыгал отсюда на одной ноге.
Вернулся Петя вместе со здоровенным детиной. Войдя, детина первым делом задел башкой лампочку, свисавшую на шнуре. Лампочка незамедлительно откликнулась и выпала из патрона, разбившись в мелкие дребезги.
— Геныч, — представил длинного Сыромятников. — За клеем ходил.
— Клея нет, — доложил Геныч и поставил на стол ноль семь красного.
Петя извлек из сумки с инструментами четвертый стакан.
— Ну, — сказал Сыромятников и строго посмотрел на Бутомского. — За свободу!
Выпив, Бутомский тактично (пальцами) достал кусок сельди из банки, съел его и, посидев для приличия еще секунд десять, поднялся.
— Ну, вы тут давайте… — попросил он, на что Сыромятников поднял сжатый в «рот фронт» кулак, гарантируя, что они тут дадут.
Когда Бутомский пришел проведать ход ремонта через неделю, в его квартире многое изменилось. Обои были содраны окончательно, в комнате была свалена горкой плинтусная доска, а в бульонной кастрюльке лежал окаменевший шпатель. От лужи на паркете на вечные времена остался белесый абрис.
Несмотря на эти несомненные отличия, при входе в квартиру Бутомский испытал неприятное для психики чувство, которое французы называют «дежа вю»: мастера сидели в тех же позах, в каких он оставил их в прошлую среду.
— Здравствуйте, — с уважением отозвался на приход хозяина Геныч и пододвинул табуретку. Петя достал из сумки четвертый стакан, дунул в него и отработанным движением набулькал внутрь пять сантиметров.
По стаканам, налитым Петей, можно было проверять линейки.
— Ну! За богородицу, — сказал Сыромятников, и Бутомский понял, что вслед за гражданским самосознанием в бригаду проникло религиозное чувство.
Пока он обдумывал важность этого факта для судеб России, рабочие, почти не меняя мизансцены, отметили День знаний, йом-кипур и годовщину Великого Октября, а потом выпал снег.
На складах не было раствора, в магазинах — кафеля, и нигде в природе не было какой-то неведомой хреновины три на шестнадцать, без которой никак.
Больше по привычке, чем в желании что-либо изменить в этом праздничном мире, Бутомский зашел поздравить мастеров с католическим Рождеством — и застал их в той степени святости, когда тела еще не светятся, но глаза уже видят что-то свое.