Виктор Пшеничников – Восемь минут тревоги (страница 55)
Руттенберга вполне удовлетворили эти показания различных людей, но принимать окончательное решение он не спешил. Еще и еще раз вызывал Велту к себе на беседы, расспрашивал ее о детстве, годах учебы, увлечениях. Велта охотно отвечала: в детстве была послушной, помогала матери чем могла, что было по силам; в школе и потом, в институте, особенными успехами не блистала, но всегда любила читать, компаний избегала, интересовалась искусством, увлекалась языками, особенно нравился немецкий, потому что на нем изъяснялись и творили великие Шиллер и Гете… Ее отец? Он так мало жил с ними, все время был занят только своими делами, а на дочь внимания почти не обращал и ее воспитанием не занимался, а потом и вовсе перестал приезжать домой еще до того, как в городок вошли немцы, откуда ей знать, где он, вестей от него нет.
После долгих раздумий Руттенберг наконец подписал приказ о переводе Велты Солтас из интендантского отдела в комендатуру, в личное распоряжение коменданта.
И все-таки Руттенберг не доверял Велте, хотя и был с нею неизменно вежлив, даже любезен. Но Велта каким-то шестым чувством угадывала в каждом жесте Руттенберга настороженность. Он не раз пытался возбудить в ней любопытство, как бы невзначай подсовывал важные документы со строжайшим грифом. Но Велта ни разу не изменила себе. Она знала одно: работу и только работу — безукоризненно аккуратную, точную, не допускающую срывов…
И Руттенберг, казалось, так привязался к ней, что почти всегда оказывался рядом. Улыбался, галантно ухаживал, кокетничал, заглядывал ей в глаза, будто пытался что-то прочесть в них. Белые локоны Велты удивительно напоминали ему волосы Рут, официантки офицерского бара. Хохотунья Рут была на примете у гестапо, долго водила его сотрудников за нос, и Руттенберг из служебного рвения решил лично докопаться до истины, кто она на самом деле? Рут поступила неосмотрительно, и он приказал взять ее прямо на улице. В плетеной корзинке Рут, под ворохом теплых пирожков, накрытых белоснежной салфеткой, лежали желтые, словно мыло, бруски взрывчатки. Вечер, ради которого Рут рискнула и потому в спешке пренебрегла элементарной осторожностью, Руттенберг объявил днем своего рождения и во всеуслышание заявил, что намеревается провести его в баре с офицерами. Он был очень доволен, что удалось-таки опередить Рут, ведь взрывчатка наверняка предназначалась для «именинника».
— Так где твой отец, Велта? — вроде бы дружески, на «ты» вновь спросил Руттенберг, разглядывая на фотографии лицо незнакомого ему человека. — Что, от него нет вестей? Столько времени и ты не знаешь о нем ничего? Ни жив, ни убит? А?
— Мой муж на фронте, — сухо сказала Аусма.
— Воюет?
— Может, и убит. Кто знает? Одному богу это известно…
— Хм! Вот как? — Руттенберг скользнул по лицу старой женщины внешне равнодушным, но цепким взглядом, окинул всю ее небольшую фигуру с головы до пят.
Поза Аусмы выражала гордый вызов. С ненавистью смотрела она на эсэсовца, туда, где угадывалась ложбинка под крепкой выпуклой грудью, мягкое, как темя у младенца, место, куда легко войдет даже кухонный нож. Но ни ее колючий вид, ни гордый поворот головы, ни презрительный взгляд не тронули Руттенберга. Его лицо по-прежнему оставалось непроницаемым. Казалось, он уже и забыл о ее муже, потому что тем же вежливым тоном заговорил с дочерью:
— Поспешите, фрейлейн Велта, мы опаздываем. Я подожду вас на улице, здесь слишком душно. До свиданья, фрау. — Руттенберг слегка кивнул Аусме, тем самым давая понять, что ничуть не сердится на нее, и вышел — прямой и гибкий, как хлыст.
Пока Руттенберг шел к ожидавшей его автомашине, он размышлял. Ангельская внешность Велты, ее хорошенькая фигурка, завитые волосы могли сбить с толку кого угодно, только не Руттенберга: он относил себя к тем разведчикам, которые, несмотря ни на что, умеют сдерживать свои чувства. У его отца в Штеттине был собственный гуталиновый завод, дававший неплохой доход, и Артур часто видел, как отец «встречал» рабочих, когда они приходили с претензиями и жалобами, отстаивали свои права. В такие моменты благодетельнее отца для Артура человека не было: расточая улыбки, он, казалось, готов был обнять каждого, тут же помочь… Во всяком случае, рабочие всегда уходили от него обнадеженными. И лишь став постарше, присматриваясь по совету отца к своему будущему делу, Артур разгадал нехитрый, в общем-то, секрет, почему вслед за рабочими на заводе появлялась полиция и начинались повальные аресты депутатов. Шпики и тайные агенты, особенно густо наводнявшие рабочие, промышленные районы Штеттина, неожиданно устраивали у жалобщиков домашние обыски и обязательно находили то листовки, то запрещенную литературу, то детали радиоаппаратуры… Все остальное завершалось просто и обжалованию не подлежало. Семьи арестованных вынуждены были уезжать подальше от Штеттина, чтобы не умереть от голода, потому что никто их на работу больше не брал. Науку отца сын усвоил крепко. Еще тогда Артур понял, что человеческая душа — и самая сильная на свете, и самая слабая. Все зависело от того, как с ней обойтись.
Эту истину Артур запомнил на всю жизнь. Поэтому сейчас, ожидая в машине Велту, он рассуждал, что торопиться с Аусмой не следует. Всему свой срок. Как говорится, есть время разбрасывать камни и есть время собирать камни, А в том, что собирать придется, Руттенберг ни секунды не сомневался.
Искоса поглядывая на небольшое фасадное окно дома Солтасов, Руттенберг хмурился. История с Велтой, в которой лично для него оставалось много невыясненных моментов, отчего-то показалась ему похожей на этот тесанный из грубых бревен немой дом с единственным крошечным «оконцем» — Аусмой. И за мутным квадратом пыльного окна, магнитом притягивающим взгляд Руттенберга, ничего не было видно, не угадывалось даже малейшего движения…
Велта же, едва за Руттенбергом закрылась дверь, вновь подошла к матери. Аусма негодующе ждала, что будет дальше. Она чувствовала, как на правом виске набухла и вздулась вена, ужасная синяя плеть, обручем обхватившая голову. Острая жалость к самой себе вновь заволокла ее глаза, и Аусма, беспокоясь, что упадет, не удержится на подгибающихся ногах, выставила ладони вперед, проговорила:
— Не подходи ко мне! Не подходи… Сил моих нет, а то бы задушила тебя своими руками. Слышишь? Отец тебе этого не простит…
Велта глухо, с какой-то безысходной обреченностью в голосе заговорила:
— Что ж, мама, пусть будет по-вашему. Я плохая, и отец мне этого не простит… — Голос ее неожиданно зазвенел: — А я хочу, чтобы он пришел. Мне надо его увидеть, надо! Где он, мама? Умоляю: пусть он придет!
— Ты хочешь, чтобы он попал в руки фашистов? Чтобы его рвал на куски этот… хлыст? Ничего у тебя не выйдет, так и знай. О горе! Зачем я не убила тебя, когда ты была маленькой? Люди давно прокляли меня. Лучше бы мне не знать такого позора…
Каждое слово матери камнем обрушивалось на сердце Велты. Не поддаваясь их обидной тяжести, сдерживая готовые вот-вот хлынуть слезы, Велта упрямо настаивала:
— Мама, выслушайте меня. Я ждала от него человека, но он не пришел, почему — я не знаю. Отец где-то в районе Угрюмых топей. После того как его заставу разбили, отец чудом уцелел и остался здесь партизанить, потому что не смог пробиться к своим. Умоляю, мама, сходите к нему!.. Передайте: в Лиепаю прибыл большой отряд карателей. Через день-два они будут здесь. Поймите, мама, времени совсем не осталось. Партизаны смогут уйти, если предупредить их вовремя. Вы слышите меня? И еще, — она понизила голос, — сюда приезжает Штамме, крупный специалист по вооружению. Здесь будто бы хотят построить подземный завод и наладить выпуск нового секретного оружия. Штамме, Рудольф Штамме, им это имя должно быть известно. Постарайтесь все запомнить, мама, больше я прийти сюда не смогу…
Аусма укоряюще смотрела на дочь, подобие улыбки тронуло ее губы. Она тряхнула головой:
— Что, небось прижгло, хочешь свою вину искупить? Да-да! Ты думаешь, что я старая и ничего не понимаю, а я все вижу, все. Так и знай.
— Скажите им обо всем, мама, — уже с порога попросила Велта. — А если… если они погибнут, то на вашей совести будет их смерть…
Хлопнула дверь, скрипнул порожек крыльца, и все смолкло.
Прильнув к окну, Аусма видела, как дочь села в машину и принялась о чем-то оживленно рассказывать эсэсовцу — локоны ее на ветру рассыпались, и она, с веселой улыбкой наклоняя голову, сдувала их с лица.
Руттенберг сидел прямо, хмуро ударял перчатками по открытой ладони. Он не оборачивался на заднее сиденье, и в какой-то момент Аусму кольнуло чувство ревности, материнской досады за дочь — ведь она была красива, ее Велта, она была вылитая Солтас, и редко кто не оглядывался, видя ее на улице…
Потом лакированная машина умчалась, улица опустела.
Аусма подошла к кровати, повалилась на лоскутное одеяло и сдавленно зарыдала. Безутешная обида, острая боль, беспомощность — все это выплескивалось наружу вместе со слезами отчаяния и горя. Но облегчение не приходило.
Сквозь путаницу захлестнувших ее чувств вдруг проступила тяжкая мысль — дочери у нее больше нет. И Аусма затряслась на кровати в новом изнуряющем ознобе, загребая пальцами одеяло, будто целительную землю, и все никак не могла набрать полные пригоршни… Силы медленно уходили из немеющих пальцев, ставших чужими и непослушными. Обессиленная, она закрыла глаза. И тогда зыбко, с надеждой подумалось: может, это всего только сон, и стоит лишь открыть глаза, пробудиться, как тяжелый гнет спадет камнем с души, и тогда совсем иным, обновленным предстанет изменившийся неузнаваемо мир. Конечно же все изменится, будет таким, как прежде! Главное — пересилить себя, превозмочь сонную одурь, открыть налитые чугунной тяжестью веки…