Виктор Нечипуренко – Зеркала в бесконечность (страница 6)
И лишь много позже, собирая осколки откровений, он понял: в самом средоточии Ока Разума, в его вещем зрачке, в его
Молитва как шлифовка линзы разума. Чтобы в ее фокусе проявился неискаженный Образ. Образ Девы. Той, что смотрит на мир из глубины Божественного Ока и из глубины нашего собственного зрачка. Amor Dei Intellectualis – Интеллектуальная Любовь к Богу, доказанная строгим порядком геометрии и явленная в аромате мистического зикра.
Возможно ли это? Шлифовщик линз, кажется, знал ответ. Он доказал его –
Танец Хлои
Воздух Лесбоса дрожал полуденным зноем, густым и пряным, как молодое вино. И вино это, дар Диониса, коснулось губ Хлои. Не просто напиток – жидкое пламя, текло оно по жилам, разжигая в невинной пастушке искры древнего, забытого восторга. Мир вокруг поплыл, обретая иные краски, иные ритмы. Священная роща нимф, где эхо помнило смех и слезы Сиринги, где сам Пан незримо касался ветвей своей косматой дланью, вдруг ожила голосами, которых прежде она не слышала.
Это был зов. Не Эрота нежного, шепчущего о поцелуях под оливой, но Эроса иного – стихийного, вакхического, того, что помнит растерзанного Загрея и неистовый пляс менад. И Хлоя, сама того не осознавая, ответила этому зову.
Сбросив легкую тунику, оставив лишь простую повязку, что скудно прикрывала бедра – знак ее лесной, пастушеской сути – она ступила на поляну, где лучи солнца прошивали листву золотыми иглами. Вино пело в крови, развязывая узлы стыдливости, освобождая тело для языка, древнейшего из всех – языка танца.
Сначала робко, словно пробуя почву, касаясь босыми ступнями теплой земли, она начала движение. Плечи дрогнули, руки взметнулись, подражая то ли полету птицы, то ли гибкости лозы, обвившей тирс незримого бога. А потом ритм захватил ее. Это был уже не танец, выученный у старика Филета, не игра в Пана и Сирингу, где смех заменял страсть. Это был чистый экстаз, прорвавшийся наружу.
Она кружилась, запрокинув голову, и темные волосы разметались, касаясь обнаженной спины. Повязка на бедрах трепетала, то скрывая, то открывая изгибы юного тела, ставшего вдруг воплощением самой Природы – той, что знала и невинность цветка, и ярость грозы. Движения ее были спонтанны, исступленны, но в этом хаосе проступала странная, дикая гармония. Она была и нимфой из пещеры, чьи каменные сестры застыли в вечном танце, и менадой, следующей за незримым Дионисом, и самой Сирингой – но не той, что обратилась в тростник от ужаса, а той, что нашла бы в преследовании Пана не страх, а пьянящую игру стихий.
Каждый изгиб ее тела был словом в орфическом гимне жизни. В ней смешались молоко невинности и вино познания, чистота Артемиды и пламя Вакха. Легкая эротика этого танца была не в наготе, но в откровении – в том, как пробужденная чувственность обретала форму в движении.
Она танцевала, и казалось, сама земля дышит с ней в унисон. Шелест листьев стал музыкой, солнечные блики – божественным прикосновением. В этом вакхическом порыве, где мистическое сливалось с телесным, Хлоя проходила свою инициацию. Не через страдания и похищения, но через добровольное, радостное растворение в стихии жизни, через танец, ставший ее личной иерофанией – явлением священного в красоте пробужденного тела.
И когда, запыхавшись, со смеющимся ртом и пылающими щеками, она упала на траву, мир вокруг уже не был прежним. Вино выветрилось, но остался след – знание о той глубине, что таится под покровом пастушеской простоты, о той силе Эроса, что способна превратить невинную игру в мистерию, а танец – в молитву самой Жизни.
Флейта Пана
Зеленый сумрак леса дрогнул, разорванный резким треском сучьев и испуганным вздохом. Нимфа, легкая, как дыхание ветерка меж изумрудных папоротников, была вырвана из своего воздушного танца косматой, необоримой силой.
Она рванулась, тонкие запястья в тисках грубых, пахнущих землей и мускусом пальцев. Но не ужас один сковал ее члены. Из глубин ее существа, из самых корней ее лесной души, поднималась иная волна – темная, горячая, неодолимая. Это была всеприродная страсть, разлитая в самом воздухе этого дикого уголка мира, страсть бога, отвергнутого сияющим Олимпом, но нашедшего свое царство здесь, в сокровенной плоти земли. Искры его божественного огня, не укрощенного нектаром и амброзией, но вскормленного соками трав и тайными ритмами земных недр, коснулись ее, и ее собственное тело, доселе знавшее лишь прохладу росы и нежность лунного света, вспыхнуло ответным пламенем, возжелав жгучих объятий пастушеского бога.
Он не пировал с Зевсом, не внимал речам Афины. Его пир – здесь, в густой тени вековых дубов, его собеседники – шелест листвы, рык зверя, журчание ручья. Он – воплощение тайных удовольствий земного мира, волшебного обаяния эроса, что поет свою обворожительную песнь не в залах Олимпа, а в сплетении корней, в соитии стихий, в буйном экстазе пляски, где каждый жест – символ «деревенской мудрости», где божественно-мистическое неотделимо от плотского, сексуального.
В его звериных, но мудрых глазах отражалась вся тайная жизнь Природы – Природы, вместившей в себя отвергнутое Божество, его неукротимые демиургические силы. Эти силы движут стихиями, слагают из хаоса узоры жизни, сплетают мириады существ в единый пульсирующий организм, где рождение и смерть сливаются в величайшем, непрерывном наслаждении. Эта энергия божественной, самонаслаждающейся жизни разлита во всем: она дрожит в каждом атоме пыли, твердеет в граните скал, струится соком в стволе дерева, ползет в змее, жужжит в насекомом, парит в крыле птицы. И вся эта мощь обретает свою зримую, тревожащую душу конфигурацию в Нем – Пане, пастушеском боге Всего, вечном ἄνθρωπος-τράγος, человеко-козле, символе неразрывной связи возвышенного и низменного.
И вот, он поднес к губам свою флейту, сирингу. Семь тростниковых трубочек разной длины, вещественный символ семи сил природы, семи планет древнего космоса, семи нот, слагающих всю мыслимую музыку мира. Это не просто инструмент – это демиургический жезл, ключ к первозданной сущности бытия. И полилась мелодия – нежная и грубая, тоскливая и ликующая. Мелодия животной похоти, что томится в каждом человеческом теле, но и мелодия мистического зова, заклинающая эту похоть, высвобождающая ее из узких рамок смертной плоти к великому единению со всей космической жизнью, с ее бесконечным, буйным празднеством порождения и умирания.
Звуки сиринги окутали нимфу, проникая глубже любых объятий. Ее сопротивление истаяло, растворилось в этой грустновеселой песне антропотрагической любви ко Всему. Она больше не была пленницей – она стала частью этой дикой священной пляски, частью леса, частью бога, частью той самой всеприродной страсти, что вспыхнула в ней неугасимым огнем. В руках Пана, падшего бога земных экстазов, она познавала не насилие, но откровение – откровение единства всего живого, пульсирующего в ритме его семиствольной флейты, в вечном танце жизни и смерти под сенью древнего леса.
Силоамский Сон: за Воротами Гермафродита
Говорят, в конце всех путей, за гранью яви и сна, там, где пражский Голем рассыпается прахом, а город теней тонет в тумане, стоят Ворота. Сияющие. Двустворчатые. Правая створка – женская, текучая, как лунный свет на воде. Левая – мужская, прямая, как луч солнца. Это Ворота Гермафродита, дитя Гермеса и Афродиты, Вестника и Любви. Символ изначального Единства, утраченного и вечно искомого.
А за Воротами – мраморный дом, похожий на храм. Вечный. И на его ступенях – двое. Атанасиус Пернат, вечный искатель, резчик камней, коснувшийся тайны. И к нему прислоненная – Мириам, его тень, его свет, его другая половина. Они – стражи порога, воплощение достигнутого Единства. А внизу, в тумане, остается город, его големическое существование, его бессонные сны.
Сны… Они – тоже врата.
Жил когда-то юноша, влюбленный так сильно, что реальность стала для него лишь бледной тенью двух снов. Ночь за ночью ему снилось одно из двух: либо он сам – это
Но сны не умерли. Они перешли к другому. Другой влюбленный юноша стал видеть их – ночь за ночью. Превращение. Слияние. Пока и его фитилек жизни не догорел.
Сны отправились дальше. К третьему. И снова – ночь за ночью. Превращение. Слияние. Но на этот раз что-то изменилось. То ли сила любви была иной, то ли время пришло. Сны стали сниться не только ему, но и
И однажды, в глубине общей ночи, их сны слились в один. Единый Силоамский Сон – сон у купели исцеления, сон обретения целостности. Они больше не были двумя – мужчиной и женщиной, видящими друг друга или превращающимися друг в друга. Они стали