реклама
Бургер менюБургер меню

Виктор Нечипуренко – Зеркала в бесконечность (страница 3)

18

И вот он – «слуга Его божественно безумный», как поет Кабир. Он знает. Он знает, что им играют. Что он – лишь фишка на доске Шивы и Парвати. Но, зная это, он обретает иную свободу. Он сам играет. Он принимает правила, принимает броски костей, но его танец на доске – это уже не слепое подчинение. Это осознанное со-творчество, это игра внутри Игры. Он смеется вместе с Шивой, он плачет вместе с Парвати. Он движется по полям судьбы, но его душа уже не привязана к фишке. Он – вне игры, даже находясь в самой ее гуще.

А судьба всех остальных? Тех, кто цепляется за иллюзию контроля, кто пытается просчитать ходы Богов, кто боится случайности и жаждет гарантий? Их участь – в броске игральных костей. В том самом, что приходит из иного измерения. Они – лишь фишки, ведомые невидимой рукой, пока не придет их черед быть сброшенными с доски.

Так кто ты в этой игре? Фишка, слепо следующая броску? Или безумец, танцующий на грани миров, видящий Руку Игрока и смеющийся вместе с Ним?

Чаупар продолжается. Кости летят. Шива улыбается. Парвати наблюдает. А ты… делаешь свой ход. Или Его?

Хрустальный дворец и зеркала Сулеймана

В чертогах, где сам воздух был соткан из аромата ладана и вибраций имен, сокрытых в ангельских алфавитах, царь Сулейман, повелитель людей, джиннов и ветров, ожидал прибытия той, чья слава шла впереди караванов – Билкис, царицы Савской. Ее ум был остер, как обсидиановый кинжал, а красота – как затмение, заставляющее даже звезды замереть на небе. Но Сулейман искал не только равную по блеску драгоценность. Он искал зеркало для истины, способное не только отражать, но и раскрывать суть отражённого.

Говорят, он повелел джиннам воздвигнуть дворец, подобного которому не знал даже Энох. Не из мрамора или золота, но из чистейшего хрусталя, отполированного до состояния исчезновения. Пол дворца был гладок, как поверхность замершего времени, а стены – настолько прозрачны, что казались отсутствием стен. Дворец стоял на грани между видимым и невидимым, между бытием и его отражением.

И вот настал миг. Царице Савской было сказано:

– Войди во дворец.

Она шагнула, царственная и лёгкая, как рассвет над песками. Но внезапно замерла. Под ногами раскинулся глубокий водоём. Или – казалось, что водоём. Иллюзия была столь совершенной, что сердце пропустило удар. Инстинктивно она приподняла подол своих одежд, чтобы не замочить их в мнимой воде.

И тут раздался спокойный голос Сулеймана:

– Не бойся воды там, где её нет. Это зеркало, но не лужа. Это пол, но не земля. Это истина, выстроенная из хрусталя.

Она коснулась его ногой. Твердый. Не вода – но её абсолютное подобие. Отражение без искажений. Иллюзия, которая не лжёт, но показывает предел восприятия.

– Господи мой! – воскликнула Билкис. – Я причинила несправедливость своей душе.

Это было первое зеркало. Зеркало, в котором она увидела ограниченность органов чувств и признала, что то, что мы воспринимаем, не всегда то, что есть.

Но на этом испытание не окончилось.

Ранее, ещё у входа, она узнала нечто ещё более странное: её собственный трон, перенесённый из далёкой Сабы, уже стоял перед ней. Сулейман спросил:

– Таков ли трон твой?

И Билкис, вглядевшись в знакомые очертания и тонкие инкрустации, произнесла слова, которые стали предметом размышлений мудрецов на века:

– Как будто бы это он.

"Ка'аннаху хува" – "Как будто бы это он".

В этих словах – врата к тайне Творения.

Ведь если творение каждое мгновение возобновляется, как учат пророки и мудрецы, если материя – лишь тень форм, которые миг за мигом гаснут и возжигаются вновь, то тот ли это трон? Или – его точное подобие, воссозданное в ином времени, в ином пространстве, из иного "сейчас"? То, что мы видим как "то же самое", – на самом деле новое, словно вновь произнесённое слово, похожее на старое, но уже с другим дыханием.

И Сулейман понял, что она поняла.

Но был и третий зал. Самый потаённый.

Царицу провели в комнату без дверей, без окон, без потолка. Только зеркала. Тысячи зеркал, отражающих друг друга в бесконечность. Там она увидела себя – в каждом возрасте, в каждой возможности, в каждой судьбе. Там были Билкис, что не поехала, Билкис, что подчинилась, Билкис, что умерла в младенчестве. И Билкис, что слилась с Тенью, став её голосом.

Сулейман сказал:

– В этом зале ты не ищешь истины. Ты – её создаёшь.

– Как это возможно? – спросила она.

– Потому что ты – одно из зеркал, – ответил он. – Ты думаешь, что смотришь, но на самом деле отражаешь. То, что ты узнаёшь, уже было внутри тебя. А если не было – оно не будет узнано вовсе.

В тот момент она ощутила: мир не отражает реальность – он отражает способность её видеть.

И это был апогей: она поняла, что знание – это не накопление, а узнавание того, что всегда было. Но узнавание должно быть двойным. Узнать форму – и узнать, что она не та же, но всё ещё она.

И тогда Сулейман подвёл её к последнему зеркалу – которое не отражало её вовсе.

– Это зеркало покажет тебе то, кем ты могла бы быть, если бы не ошибалась никогда.

Она посмотрела.

И там был Свет.

Не форма, не лицо, не образ. Только сияние, наполненное именами, что не поддаются человеческому произнесению.

И тогда, наконец, она склонилась.

– Я не только причиняла себе несправедливость. Я считала справедливым лишь то, что могла постичь. А теперь – я вижу, что знание не в обладании, а в смирении перед Тем, Кто творит знание.

И с этим она предалась Господу Миров, вместе с Сулейманом.

Так стал дворец из хрусталя и зеркал не только испытанием. Но и мимом реальности.

Трон, что “как будто бы” тот же.

Вода, что “как будто бы” была.

Образ, что “как будто бы” ты сам.

И всё – лишь формы, возобновляемые каждое мгновение.

А в центре – Свет, который не отражается. Только узнаётся.

Белая птица

В пространстве, где сама тишина, казалось, была соткана из белого войлока, возникла фигура. Костюм на ней – ослепительный, неземной белизны – сиял, отражая редкие блики несуществующего света. Белый. Как это было… властно. Этот цвет не просто одевал – он окрашивал саму суть, пропитывал воздух, менял акустику мира. Слова, исходящие от этой фигуры, обретали иной вес, иную текстуру. Белые слова, слетающие с губ облаченного в белое. Недоверие казалось неуместным, почти кощунственным инстинктом.

Голос его – спокойный, ровный, как гладь замерзшего озера, лишенный малейшего намека на эмоцию – не проникал, а скорее просачивался сквозь ушные раковины. Он не требовал внимания, он окутывал им. Мягкие, невидимые, пушистые ладони этого голоса нежно касались глубин сознания, той самой подкорки, где дремлют инстинкты и рождаются сны. Голос-убаюкивание, голос-наркоз. Он согревал, но не жаром – а той специфической теплотой, с которой белая птица сидит на кладке, вынашивая нечто хрупкое и безгласное.

Да, белая птица. Фигура в белом костюме сама казалась ею – порождением алхимического albedo, стадии очищения, где все лишнее сгорает, оставляя лишь сияющую пустоту. Белая птица, издающая белые звуки, сплетенные в гипнотические узоры белых слов. Говорящая птица, высиживающая в чужом сознании свои белые яйца…

Или это лишь почудилось? Игра света и тени на безупречной белизне?

Внезапно, словно разрыв в этой стерильной ткани бытия, в пространстве над подкоркой, там, где только что гнездилась белая птица, взметнулась другая. Обугленная, неистовая, с глазами-угольками – «Еврейская птица» Бернарда Маламуда. Она не пела, она кричала, и крик ее был огнем, метнувшим в одурманенную память пылающие слова:

– Ты не знаешь, куда летишь?

– Туда, где еще есть милосердие!

Резкий контраст. Яростный поиск милосердия против убаюкивающей белизны безразличия.

И от этого столкновения, от этого диссонанса – пришло пробуждение. Парадоксально, но именно белоцветный, монотонный голос, зовущий ко сну, стал толчком к ясности. Он продолжал звучать, но теперь его пушистые ладони казались ловушкой, его тепло – обманом, его чистота – стерильностью смерти.

Он говорил, и из его белых, успокаивающих ладоней теперь явно, зримо вылетали белые птицы. Не одна – множество. Они бесшумно взмывали и устремлялись прочь, в мир.

Прежде их полет был бы тайной. Но теперь, после огненного крика той, другой птицы, после пробуждения от белого сна, их путь стал ясен. Стало ведомо, куда они летят и какую весть несут – весть белого покоя, белого забвения, белого молчания там, где еще отчаянно ищут милосердие.

Малайский театр теней

Мир как театр теней – образ древний, универсальный, но мало где он обрел такую глубину и разработанность, как в исламском мистицизме. Малайский суфий Хамза Фансури, зная мудрость, воплощенную в яванском теневом театре ваянг кулит, видел в игре света и тени на экране совершенную метафору бытия. Эта метафора – ключ к пониманию суфийской космологии, природы реальности и конечной цели духовного пути – растворения в Едином.

Все начинается, как учат суфии, с Вахда – Изначального Единства, которое, однако, еще не есть само Непостижимое Ничто, но его первая эманация, его «тень». На этой ступени, на этом предвечном экране, и разворачивается великий театр теней – ваянг. Все многообразие тварного мира, все существа, все события – это лишь ваянг, тени, отбрасываемые куклами. А кто же движет этими куклами, кто является источником их кажущейся жизни и действия? Это Даланг – кукловод, режиссер, сам Всевышний Бог, единственный подлинный Актер за ширмой бытия.