Виктор Нечипуренко – Зеркала в бесконечность (страница 11)
Платон верил, что эти геометрические истины – врожденные. В диалоге «Теэтет» его Сократ, словно искусный повивальщик душ, «извлекает» знания геометрии из мальчика-раба, никогда ей не учившегося. Он не учит – он помогает
Есть разные пути к этому воспоминанию. Сократовская майевтика – один.
Но… есть и другой путь. Путь, который пугает и манит. Путь, где правила игры отменяются. Путь безумия.
Представьте Бога не как Геометра, склонившегося над чертежами Вселенной, а как Диониса – опьяненного, экстатичного, окруженного воющими менадами и сатирами. Какая уж тут геометрия! Здесь – чистый хаос, стихия, разрыв всех форм, священное безумие,
Индийский мистик Мехер Баба, странствуя по дорогам Индии, искал не мудрецов, а
Задняя дверь безумия… Она ведет не к просветлению, но вовне – за пределы привычной геометрии мысли. Что если существует
Возможно, именно в таком пространстве – пространстве абсолютной свободы, не скованной жесткими правилами Евклида или логики Аристотеля – и возможно
Не об этом ли говорит пророк Исайя от имени Всевышнего?
Наши мысли – ограничены нашей геометрией, нашей логикой. Его Мысли – свободны. Они могут быть парадоксальными, противоречивыми с нашей точки зрения, безумными. Но это – безумие иного порядка. Не распад разума, а его трансценденция.
Книга Иова рассказывает о праведнике, на которого обрушились все мыслимые и немыслимые беды. Друзья пытаются найти логику в происходящем, вписать страдания Иова в привычную схему «грех-наказание». Они пытаются оправдать Бога с точки зрения человеческой геометрии справедливости. Жена Иова, в отчаянии, предлагает простое решение: «Похули Бога и умри!» – то есть, отвергни эту непонятную, «безумную» реальность.
Но Иов поступает иначе. Он не пытается «оправдать» Бога человеческой логикой. Он не приписывает Ему «безумия» в смысле нелогичности или ошибки. Он просто принимает тайну. Он признает, что геометрия Бога – иная. Что Его мысли – не наши мысли. Он остается в диалоге, в вопрошании, но не осуждает и не упрощает.
Искушение велико – объявить непостижимое безумием. Или, наоборот, благословить любое безумие, приняв его за божественное откровение. Но, может быть, истинный путь – как у Иова? Не приписывать Богу
Оставаться на грани. Между Логосом и Манией. Между Евклидом и Дионисом. Признавая величие Геометра, но помня и о существовании той, другой, «задней» двери, через которую иногда прорывается дыхание Абсолюта. Дыхание, которое может показаться безумием… но лишь до тех пор, пока мы не поймем, что наши мысли – не Его мысли.
Голгофа
Небо над Лысой Горой темнело. Кружились редкие, тревожные птицы, их крики терялись в нарастающем гуле ветра. С Великого Моря дуло прохладой и близким дождем, гнало к Ершалаиму свинцовые, набухшие влагой тучи. Их тень, неотвратимая, как судьба, ползла по земле, гасила последние островки света на иссушенных холмах, отрывала их от небесного огня. Они таяли, уменьшались, сливаясь с наступающим сумраком.
Ветер трепал Его волосы, слипшиеся от пота и запекшейся крови. Играл ресницами сомкнутых век, под которыми уже не было слез – лишь сухой след на исстрадавшейся коже. Там, где недавно была слеза, притаилась капелька влаги, принесенная ветром, темная, как наступающая ночь.
Мир звуков отступал. Далекие раскаты грома, пронзительные крики птиц – все это казалось эхом иной, далекой реальности. Здесь, на вершине проклятой горы, царили лишь ветер и тишина Распятого.
Порыв ветра сдвинул терновый венец на израненный лоб. Сорвал травинку, прилипшую к волосам. Ударился о ресницы, не в силах разбудить угасший взгляд. Мгновенная вспышка молнии озарила крест и Тело на нем – и тут же погасла, поглощенная тяжелыми, почти черными тучами, слившимися с воздухом. Свист стремительно пронесшейся птицы, едва не задевшей крылом безвольно повисшую руку, проводил молнию обратно во тьму. Далекая туча на миг заискрилась зарницами – и снова погасла. А ветер, словно небесная река, хлынул на небосвод, омывая тучи, то вынося их из бездны мрака, то снова погружая в нее.
Ветер омывал Его тело. Не водой – воздухом. Струящийся поток уносил последнее тепло, растворял его в прохладе, пришедшей с тенью. И казалось, с каждым порывом бледная плоть Его истончается, уподобляется самому воздуху, вбирая его сумрачную бесцветность, становясь почти прозрачной, с едва различимыми вихрями уплотнений там, где еще недавно была живая ткань.
Воздух, чреватый дождем, обтекал висящее Тело, словно вода – погруженный в нее камень. Скоро хлынет ливень. Он смоет капли запекшейся крови с камней у подножия столба, и от них не останется и следа. Ветер пригнал к кресту перекати-поле, клубок верблюжьей колючки, и тут же с новым порывом покатил его дальше, навстречу тьме.
Тело таяло. Словно снежинка на теплой ладони. Словно воск у огня.
Близкий, оглушительный удар грома сотряс Голгофу. Казалось, он разъял сами кости на кресте, как лев, терзающий добычу. И тут же – новая, слепящая молния. В ее безжалостном свете плоть Его на мгновение обратилась в прах, в персть смертную, готовую рассыпаться и смешаться с землей.
А они… они стояли внизу. Смотрели. Равнодушно? С любопытством? Со страхом? И делили Его одежду, бросая жребий. Суета жизни у подножия Креста Вечности.
И тогда, из глубины этого космического одиночества, из бездны оставленности, прорвался крик. Не громкий, но пронзающий саму ткань мироздания. На древнем, родном языке:
Вопрос, повисший под темнеющим небом. Вопрос, на который не было ответа. Лишь ветер, холодный ветер с моря, несший тьму и дождь на умирающий мир.
Что сказал барон Жорж Кювье о косточке Луз?
Париж, 1821 год. В тихих залах Музея, среди скелетов мастодонтов и призраков исчезнувших эпох, состоялась беседа. Барон Жорж Кювье, отец зарождающейся палеонтологии, чей взгляд, казалось, проникал сквозь толщу веков, водил своего гостя среди экспонатов костей, по хранилищу свидетельств великих катаклизмов Земли.
«То, что я могу сказать об этом, собрано из разных источников, – голос Кювье, обычно столь уверенный и категоричный, приобрел задумчивые нотки, когда он указал на массивную, потемневшую от времени кость. – В нашем Музее мы обладаем лишь этим бедром, привезенным Лонгёем…».
Взгляд посетителя, человека редкой эрудиции, чьи познания простирались далеко за пределы естественнонаучных дисциплин, задержался на экспонате. И словно сама собой родилась дерзкая мысль, облеченная в вопрос:
«Скажите, барон… не эту ли самую кость вы держали в мыслях, когда рождалась ваша знаменитая фраза, облетевшая умы Европы: „Дайте мне одну кость, и я восстановлю животное“?»
Кювье чуть улыбнулся, уголки его глаз собрались в знакомые морщинки. Но прежде чем он успел ответить, разговор, словно ручей, свернувший в неожиданное, потаенное русло, коснулся тайны древнейшей – косточки Луз, той самой לוז из каббалистических преданий. Несокрушимый адамант человеческого скелета, семя будущего воскрешения, точка, где сходятся материя и дух.
К удивлению его собеседника, барон Кювье, столп рационального знания, оказался превосходно осведомлен в хитросплетениях мистических комментариев. Его ум, привыкший восстанавливать облик гигантов по осколкам, с не меньшим интересом стремился постичь и эту метафизическую тайну. В глазах ученого, привыкших видеть лишь материальные свидетельства прошлого, на мгновение вспыхнул огонек иного знания. Он нашел в своем госте не просто любопытствующего дилетанта, но человека, свободно ориентирующегося в туманных ландшафтах Каббалы и арабских алхимических трактатов. Беседа потекла легко, переплетая научную строгость и мистическую интуицию.