Виктор Молотов – Друид. Том 7. В толще воды (страница 7)
Спать я в ту ночь так и не лёг. Шкатулка стояла на середине стола, крышка её была откинута, и листок лежал на бархате в круге света от лампы. Роса на нём успела собраться заново, пока я ходил за инструментом, и самая крупная капля уже висела на нижней прожилке, готовая сорваться.
В прошлой жизни у меня было железное правило для любой непонятной ситуации: прежде чем строить гипотезы, разложи задачу на переменные и проверь каждую по отдельности. Правило это спасало меня на переговорах, в судах и однажды на таможне, и я не видел причин, по которым оно должно было отказать в кабинете с волшебным листком.
Переменная первая: вода могла скопиться на предмете из воздуха, как конденсат.
Я вынул из ящика стопку чистой писчей бумаги, отделил один лист и положил его на стол рядом со шкатулкой. Затем перенёс листок из шкатулки на бумагу, черенком к себе, и засёк время по каминным часам.
Через четверть часа на бумаге проступили два тёмных пятна, оба под резной пластиной, и края их продолжали расползаться у меня на глазах. Воздух в кабинете стоял сухой, печь топили с вечера, и стекло лампы оставалось чистым без единой мутной плёнки. Влага шла из самой вещи, и первая переменная отпала.
Вторая выглядела серьёзнее: предмет мог отдавать воду, которую набрал раньше.
Я промокнул листок полотняной тряпицей насухо, до последней прожилки, и отнёс его на аптечные весы, которые использовал, когда отмерял травы на продажу. Гирьки у меня были выверенные, и я записал вес в столбик на том же подмоченном листе бумаги.
Затем сел в кресло и стал ждать.
Ожидание я скоротал тем, что позвал деда.
Сначала окликнул его по имени, как и всегда, когда мне требовались его желчь и память. Кабинет ответил лишь потрескиванием углей в печи.
Тогда я позвал его так, как учил он сам – через родовую кровь, мысленно обращаясь к духу. На такой зов Валерьян являлся из любого угла имения, ворча и путаясь в призрачной бороде.
Половицы в коридоре скрипнули разок и снова умолкли.
– Дед, – сказал я вслух в пустой кабинет. – Ты выбрал самое подходящее время для обид. Или же с тобой что-то случилось?
Никто мне не ответил, и тогда я откинулся в кресле и прислушался к другому своему постояльцу, к тому, кто жил глубже и о ком дед высказывался неизменно скверно. Вельский молчал.
Часы отбили два пополуночи, и я вернулся к весам.
Листок снова покрылся росой. Мелкие капли облепили всю резную поверхность, от черенка до кончика – ровно такие же, какими застал их в первый раз. Я перенёс его на чашу весов, уравновесил и сверил со столбиком.
Вес сошёлся в точности, до последней доли золотника.
Я записал цифру второй раз, ниже первой, и долго смотрел на две одинаковые строки. Предмет отдавал воду, но его вес оставался прежним. Коряга, отдав влагу, становится легче, и мокрое сукно становится легче, и любая вещь этого мира, расставаясь с водой, платит за это весом.
Мой же листок платить за воду не желал совсем.
– Ты не мокнешь, – сказал я ему. – Ты истекаешь.
Родник тоже отдаёт воду и не мелеет, потому что вода идёт сквозь него из глубины. Только у родника есть жила, которая его питает, а у деревянной пластины в запертой шкатулке, в сухом кабинете, за две версты от ближайшей воды никакой жилы быть не могло.
На полке у окна завозились, и по столу пробежала знакомая тень.
– Эй, третий час ночи, – Пушок уселся на край столешницы и укрыл лапы хвостом. – Приличные люди спят. Неприличные тоже спят. Бодрствуешь только ты и твой гербарий.
– Взгляни, – предложил я и подвинул к нему бумагу со столбиком цифр.
– Восхитительно. Две одинаковые цифры. Ради этого стоило будить белку?
– Ты сам проснулся.
Пушок перегнулся через чашу весов и обнюхал листок, не касаясь его. Усы его взъерошились, и он отступил на шаг, что для наглого предшественника было поступком почти неслыханным.
– Убери это от меня, и я, пожалуй, соглашусь, что ночь ты потратил с пользой.
Убирать шкатулку подальше я пока что не стал. Вместо этого взял листок за черенок и медленно повернул его в свете лампы, следя за самой крупной каплей. Она поползла по прожилке, добралась до развилки и свернула к черенку. Я повернул листок кончиком вниз, и капля, которой полагалось теперь скатиться к кончику, помедлила, качнулась и двинулась вверх по прожилке против всякого тяготения, всё к тому же черенку.
Я проделал это ещё четырежды во всех положениях, какие смог придумать. Капли всякий раз собирались у черенка, куда бы ни поворачивал пластину, и с черенка уходили в бархат, если я возвращал листок в шкатулку.
Вода в мёртвой вещи знала своё направление.
Но поможет ли мне это как-то решить загадку? Тот ещё вопрос.
Я положил листок на бархат, закрыл крышку и убрал шкатулку в потайное отделение стола.
– Разумно, – одобрил Пушок, провожая шкатулку взглядом. – А теперь иди спать. У тебя глаза как у Валерьяна, только тот хоть покойник, ему положено.
– Дед не отзывается до сих пор, – я перевёл взгляд к окну. Там ничего не менялось.
– Знаю. Я его тоже искал. По всем углам, по всем его любимым местам, даже в винном погребе, где он любит вздыхать над пустыми бочками. Его нет в доме, точно тебе говорю.
На этом ночь для меня закончилась, потому что заснуть после всех этих открытий я уже не пытался. Провёл оставшееся время за чтением, благо библиотека у деда хранила ещё много книжных тайн.
За окнами едва посерело, когда я вышел из дома и зашагал к лесу.
Шёл я один. После разговора с Тихой мне меньше всего хотелось приводить к воде людей с железом. Духи и в спокойные времена не жаловали ни стали, ни пороха, а у воды сейчас всё было иначе — спокойствием там и не пахло
К тому же это не мои лесные духи, которые покорно подчиняются. У воды есть своя воля.
Широкий ручей у излучины встретил меня высокой водой. За осень он раздался едва ли не вдвое против летнего, подтопил корни ближних ив и завёл себе у дальнего берега настоящую заводь, тихую и тёмную. Вода на моих землях жила по своему порядку, и осенью порядок этот всегда шёл в её пользу.
Мавки жили здесь всегда, сколько я себя помнил хозяином. Они выходили на общий совет вместе с лесавками и лешими, кружили над этой водой в ночи во время важных решений и держались при мне без страха.
Расчёт мой строился на одной строке из трактатов Валерьяна, которую я вычитал ещё в первую свою зиму. Дед писал, что у духов одного корня память бывает общей, как общими бывают у деревьев рощи подземные воды. Лесавка с восточной опушки знает, что стряслось у лесавок на западной, раньше любого гонца. Если это верно для лесного народа, то могло оказаться верным и для водяного, и тогда мои мавки слышали своих речных сестёр до самого конца.
Я опустился на корточки у кромки, опустил ладонь в воду и позвал. Они поднялись почти сразу.
Встали у дальнего берега, под сенью подтопленных ив, и остались там, в тени, серыми размытыми пятнами под самой поверхностью. Ни одна из них не подошла к моей руке.
– Я не с бедой, – сказал вслух и через землю одновременно. – А с вопросом. Ваши сёстры на реке. Те, что жили в большом русле за деревней. Вы слышали их?
Дрожь в воде под ладонью заметно усилилась. Стайка у дальнего берега сжалась плотнее, и по заводи ко мне пошла рябь, мелкая и частая, какой ветер не делает.
А потом вода всё же ответила мне.
Ответ пришёл без слов, потому что слов у мавок отродясь не водилось. Вода под моей ладонью показала образ рваными обрывками.
Я увидел большое русло сверху, изнутри толщи, глазами тех, кто в этой толще жил. Длинные пальцы без ногтей входили в ил дна, вынимали оттуда серебристое и живое и подносили к тому месту, где у взявшего полагалось быть лицу. Взятое серебристое тускнело на весу, истончалось и оседало вниз уже пустой оболочкой.
Картинка размылась по краям, и ручей показал мне другую.
Берег в тумане, глинистый и высокий, и на берегу стоит силуэт. Большой, выше человека, серый, и там, где у всякого стоящего есть лицо, у этого не было ничего, одна гладкая муть. Силуэт шагнул с берега в воду, и я ждал всплеска, но его не случилось. Ноги его растворялись во тьме, потом пояс, потом плечи, и последней растаяла гладкая муть на месте лица. Река приняла его целиком и даже кругов не пустила.
На этом месте показ оборвался.
Стайка у дальнего берега разбежалась в стороны и ушла на глубину вся разом, заводь опустела у меня на глазах. Я звал снова, обещал защиту и тепло, но зов мой бился уже в пустую гладь.
Я поднялся с корточек и долго стоял над водой.
Мой водяной народец шарахнулся от видений. Они видели, как гибнет их род, вычерпанный со дна собственного дома, и видели того, кто умеет становиться водой. Свидетели с реки донесли эту память сюда.
Владимир растворялся в воде у меня на глазах, в собственной моей купальне, и делал это в точности так, как делал силуэт на глинистом берегу. Только пожирающая духов тварь тоже была без лица, и на его месте у неё было такое же ровное гладкое место.
Обратной дорогой я сделал крюк в три версты и вышел к ручью. Тишь лежала на прежнем месте, головой против воды. За ночь она не сдвинулась ни на пядь. Мою змею окатывало осенним холодом, от которого всякая её сестрица давно ушла бы под камни до весны, а она лежала, приподняв голову над струёй, и золотые полосы на её боках пульсировали медленно и ровно.